Комментарий |

Природа террора и террор природы. Индивидуальная душа террора (по Б.В. Савинкову) Часть 1

 

Начало

 

« «Не убий!».. Когда-то эти слова пронзили меня копьем. Теперь... Теперь они мне кажутся ложью. «Не убий», но все убивают вокруг. Льётся «клюквенный сок», затопляет даже до узд конских. Человек живет и дышит убийством, бродит в кровавой тьме и в кровавой тьме умирает. Хищный зверь убьет, когда голод измучит его, человек – от усталости, от лени, от скуки. Такова жизнь. Таково первозданное, не нами созданное, не нашей волей уничтожаемое. К чему же тогда покаяние? Для того, чтобы люди, которые никогда не посмеют убить и трепещут перед собственной смертью, празднословили о заповедях завета?.. Какой кощунственный балаган!»

« «Не убий...» Мне снова вспоминаются эти слова. Кто сказал их? Зачем?.. Зачем неисполнимые, непосильные для немощных душ заветы? Мы живем «в злобе и зависти, мы гнусны и ненавидим друг друга». Но ведь не мы раскрыли книгу, написанную «внутри и отвне». Но ведь не мы сказали: «Иди и смотри...» Один конь – белый, и всаднику даны лук и венец. Другой конь – рыжий, и у всадника меч. Третий конь – бледный, и всаднику имя смерть. А четвертый конь – вороной, и у всадника мера в руке. Я слышу и многие слышат: «Доколе, владыка святой и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу?»

                                                                               Борис Савинков

 

 

Для русского терроризма, взятого в качестве предмета познания, невозможно найти более показательного субъекта, чем Борис Савинков, и не столько потому, что он является конструктором русского террора, сколько в силу того, что он был академиком русского терроризма, то есть исследователем процесса терроризма в духовном плане. Осенённый ярким литературным талантом, усугублённым недюжинными способностями внутреннего созерцания, Савинков представляется богато одарённой личностью, оставившей в истории русской революции едва ли не наиболее легендарное имя, и он есть, несомненно, самый информативный источник по части индивидуального террора. Все, знавшие Савинкова, в один голос свидетельствуют о многогранной личности, включающей в себя множество углов, которые все острые; Уинстон Черчилль, входящий в десятку умнейших людей ХХ века и лично знакомый с Савинковым, утверждал, что Савинков сочетал в себе «мудрость государственного деятеля, качества полководца, отвагу героя и стойкость мученика».

 

Борис Савинков

 

Главным моментом своей личности как деятеля индивидуального террора Савинков ставил сущностное достоинство, свободу и независимость своего Я. Он говорит: «Я не верую в рай на земле, не верую в рай на небе. Я не хочу быть рабом, даже рабом свободным. Вся моя жизнь – борьба. Я не могу не бороться. Но во имя чего я борюсь – не знаю. Я так хочу. И я пью вино цельное» («Конь бледный»). Симптоматично в связи с этим саркастическое отношение Жоржа, главного персонажа повести «Конь бледный», к партийному функционеру Андрею Петровичу – носителю коллективной воли: для Жоржа террор – это его индивидуальная доля и демонстративной независимостью от внешних решений партийного комитета он шокирует Андрея Петровича. Жорж хочет себя знать правовестником – вестником права на убийство. Откуда у него эта убеждённость?

«Не убий!» – было провозглашено на заре человеческой цивилизации и провозглашено как предостерегающий императив, который оказался злободневным и актуальным всё время существования человечества. С того первобытного времени изменилось абсолютно всё, неизменным осталась только эта максима, и она не может измениться, ибо человеческий разум, стремительно развиваясь и меняя отрицательные знания на утвердительное ratio, убрал в сторону отрицание «Не убий!» и выставил положительное утверждение: «Убий!». Само только допущение последнего резко снижает общую ценность человеческой жизни и, соответственно, удельного веса человеческого духа и духовности. «Мир во зле лежит!» – эта библейская мудрость стала вечной благодаря закабалению духовности народностью. Там и тогда, где и когда коллективный фактор реализуется посредством угнетения духовности, происходит обесценивание жизни, своей и чужой, смерть становится царицей жизни, а убийство (и война) превращается в ходовой ритуал. Поэтому Савинков (Жорж в «Коне бледном») задаётся вопрошанием: «Говорят еще, – нужно любить человека. А если нет в сердце любви? Говорят, нужно его уважать. А если нет уважения? Я на границе жизни и смерти. К чему мне слова о грехе? Я могу сказать про себя: «Я взглянул, и вот конь бледный и на нем всадник, которому имя смерть». Где ступает ногой этот конь, там вянет трава, а где вянет трава, там нет жизни, значит, нет и закона. Ибо смерть – не закон…».

Но, по сути дела, Жорж здесь не вопрошает, а провозглашает своё право на террор и в лице индивидуального террора удостоверяет своё Я в бездуховностном мире, где конституцией закреплён закон насилия и ненависти. Савинков говорит о генерал-губернаторе, приговорённым им к смерти: «Вот он, седой старик с бледной улыбкой на бескровных губах. Он презирает нас. Он ищет нам смерти. В его руках власть. Я ненавижу его точеный дворец, резные гербы на воротах, его кучера, его охрану, его карету, его коней. Я ненавижу его золотые очки, его стальные глаза, его впалые щеки, его осанку, его голос, его походку. Я ненавижу его желания, его мысли, его молитвы, его праздную жизнь, его сытых и чистых детей. Я ненавижу его самого, – его веру в себя, его ненависть к нам. Я ненавижу его..». Но что моя жизнь без террора? Что моя жизнь без борьбы, без радостного сознания, что мирские законы не для меня? И еще я могу сказать: «Пусти серп твой и пожни, потому что пришло время жатвы». Время жатвы тех, кто не с нами….»

В повести «Конь бледный» вместе с Жоржем террором по разным причинам занимаются: Ваня во имя любви к ближнему, Фёдор – мстит за убитую жену, Генрих – во имя социализма, Эрна потому, что ей «стыдно жить в мире, который она считает миром несправедливости и рабства». Наиболее звучная информация о духовном состоянии индивидуального террора исходит от Вани, являющегося копией эмоциональных героев Достоевского, – Ваню можно назвать религиозной совестью террора. Ваня исповедуется Жоржу: «Слушай, я верю: вот идет революция крестьянская, христианская, Христова. Вот идет революция во имя Бога, во имя любви, и будут люди свободны и сыты, и в любви будут жить. Верю: наш народ, народ Божий, в нем любовь, с ним Христос. Наше слово – воскресшее слово: ей, гряди, Господи!.. Маловеры мы и слабы, как дети, и поэтому подымаем меч. Не от силы своей подымаем, а от страха и слабости. Подожди, завтра придут другие, чистые. Меч не для них, ибо будут сильны. Но раньше, чем придут, мы погибнем. А внуки детей будут Бога любить, в Боге жить, Христу радоваться. Мир им откроется вновь, и узрят в нем то, чего мы не видим….Может быть, тебе странно, что я говорил о любви и решился убить, т. е. совершил тягчайший грех против людей и Бога. Я не мог не убить. Будь во мне чистая и невинная вера учеников, я бы, конечно, не был в терроре. Я верю: не мечом, а любовью спасется мир, как любовью он и устроится. Но я не знал в себе силы жить во имя любви и я понял, что могу и должен во имя ее умереть. У меня нет раскаяния, нет и радости от совершенного мною. Кровь мучит меня и я знаю: смерть не есть искупление. Но я знаю также: «Аз есмь Истина и Путь и Живот». Люди будут судить меня и я жалею, что им придется пролить мою кровь. Кроме их суда будет, – я верю, – суд Божий. Мой грех безмерно велик, но и милосердие Христа не имеет границ. Я целую тебя. Будь счастлив, счастлив истиною и делом. И помни: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь»

Ваня радуется убийству, ибо оно выделяет его из убогой обыденщины и позволяет высказать себя: «Будто я на то и родился, чтобы умереть… и убить». У Вани имеется свой идейный манифест: «Да, я говорю. Убий, чтобы не убивали. Убий, чтобы люди по-Божьи жили, чтобы любовь освятила мир». Настолько перепутаны все духовные параметры и смещены все ценностные акценты в индивидуальной душе, пытающейся утвердить себя в бездуховностном мире: убить, чтобы не убивали, из насилия вывести любовь. Террор – это демон бездуховности.

В духовной сфере каждого террориста царит полная сумятица, смятение, брожение, ибо она построена на ложных основаниях, и в силу своей неопределенности эта сфера спонтанно стремится к определённости и достигает максимальной конкретности в убийстве. Так, на пути любви Жоржа появляется соперник – муж Елены, Жорж его убивает, – очень просто. Именно эта простота делает политические убийства столь распространённым средством в условиях демократии демоса. Убийство становится занятием и способом, спасающим от безделья и скуки. В сцене повешения Назаренко в повести «Конь вороной» поражает обыденность и заштатность события. Полковник приговорил Назаренку к смерти, ибо его мучила скука и одиночество. И гибель человека свершилась как рядовой каждодневный сухой акт, а полковник при этом переполнен духовными воздыханиями: « Я люблю простор широких полей. Я люблю синеву далекого леса, оттепель и болотный туман. Здесь, в полях, я знаю, знаю всем сердцем, что я русский, потомок пахарей и бродяг, сын черноземной, напоенной потом, земли. Здесь нет и не нужно Европы – скупого разума, скудной крови и измеренных, исхоженных до конца дорог. Здесь – «не белы снеги», безрассудство, буйство и бунт».

В бездуховном мире на убийстве лежит также и карающая функция, и средство, восстанавливающее попранную справедливость. В зарисовке из повести «Конь вороной», отображающей это обстоятельство, Савинков демонстрирует свойственную только его художественному дарованию лаконизм и словарную строгость, таящих в себе трагизм шекспировского накала:

« – Ротмистр Жгун!
– Я.
У него добродушное, красное, с рыжими усами лицо. Ему лет 40. Он из вахмистров царской службы.
– Вы убили еврея?
– Так точно.
– За что?
– Да ведь жид, господин полковник...
– Я спрашиваю: за что?
Он побагровел, но не произносит ни слова. Я говорю трубачу:
– Трубач, за что ротмистр Жгун застрелил еврея?
Трубач потупился: боится начальства. Но я настаиваю:
– Я приказываю тебе. Отвечай.
– За часы, господин полковник.
– Вы слышали, ротмистр Жгун?
Он молчит. Он «ест» меня по-солдатски глазами... Тогда я говорю:
– Расстрелять.
Я поворачиваю Голубку. И я не вижу, но знаю, что Егоров и Федя уже стаскивают его с седла и ставят тут же, у поповского дома, к стене. Я жду. Я жду недолго. Трещат два выстрела. Я командую:
– Справа по три. За мной! Шагом... ма-арш!.»
Но и убивать тоже скучно, и тогда следует рассчитаться с самим собой; если идти некуда, надо уходить в никуда. Финал повести «Конь вороной» у Савинкова безапелляционен: «Когда звёзды зажгутся, упадёт осенняя ночь, я скажу моё последнее слово: мой револьвер со мной».

Но основное противоречие в индивидуальном терроре свёрнуто в отношении с коллективном террором, ибо террор как таковой выходит в бездуховном мире из «нового Бога» – народомании (коллективомании), как бабочка из личинки. Д.С.Мережковский, современник Савинкова, заметил: «Самодержавие «нового бога» – коллектива – злейшее из всех самодержавий», но Савинков признавал только самодержавие самого себя, а против всех других «державий» он беспощадно борется, а потому он борется, по существу, со своими прародителями. В сцене с Ольгой, приверженной большевизму – самого жесткого самодержавия народа, Савинков посредством изобретённого им замечательного литературного приёма – лапидарного диалога, высказал сомнения, гнездящиеся в данном противоречии:

«Я говорю Ольге:
– Значит, можно грабить награбленное?
– А ты не грабишь?
– Значит, можно убивать невинных людей?
– А ты не убиваешь?
– Значит, можно расстреливать за молитву?
– А ты веруешь?
– Значит, можно предавать, как Иуда, Россию?
– А ты не предаешь?
– Хорошо. Пусть. Я граблю, убиваю, не верую, предаю. Но я спрашиваю, можно ли это?
Она твердо говорит:
– Можно.
– Во имя чего?
– Во имя братства, равенства и свободы... Во имя нового мира.
Я смеюсь:
– Братство, равенство и свобода... Эти слова написаны на участках. Ты веришь в них?
– Верю.
– В равенство Пушкина и белорусского мужика.
– Да.
– В братство Смердякова и Карамазова?
– Да.
– В вашу свободу?
– Да.
– И ты думаешь, что вы перестроите мир?
– Перестроим.
– Какой ценой?
– Все равно...»

С привычной для Савинкова откровенностью он заявляет об этом народе – своём прародителе: ««Народ-богоносец» надул. «Народ-богоносец» либо раболепствует, либо бунтует; либо кается, либо хлещет беременную бабу по животу; либо решает «мировые» вопросы, либо разводит кур в ворованных фортепьяно. «Мы подлы, злы, неблагодарны, мы сердцем хладные скопцы». В особенности скопцы. За родину умирает гордость, за свободу борются единицы. А Мирабо произносят речи. Их послушать – все изучено, расчислено и предсказано. Их увидеть – все опрятно, чинно, благопристойно. Но поверить им, их маниловскому народолюбию, – потонуть в туманном болоте, как белорусский крестьянин тонет в «окне». Где же выход? «Сосиски» или нагайка? Нагайка или пустые слова?». Но в то же время повесть «Конь вороной» Савинков завершает пассажем: «Сроков знать не дано. Но встанет родина, – встанет нашею кровью, встанет из народных глубин. Пусть мы «пух». Пусть нас «возносит» ненастье. Мы, слепые и ненавидящие друг друга, покорны одному, несказанному, закону. Да, не мы измерим наш грех. Но и не мы измерим нашу малую жертву... «И когда он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей» ».

Вера в коллективный фактор (революцию, родину, народ, социальную справедливость) является, невзирая ни на что, неотъемлемой частью мировоззрения индивидуального террора, ибо исполняет важнейшую функцию террора: духовного оправдания и обоснования смертоубийства. Савинков, приходя временами в отчаяние и сомневаясь в смысле этих параметров, тем не менее, строго придерживается коллективного значения именно в качестве духовного стимулятора. В повести «То, чего не было» Савинков дал в расширенном виде один из обязательных элементов террора, – то, что А.Камю назвал «добродетелью эффективности» и что так высоко ценил В.И.Ульянов-Ленин: «Болотов никогда не «работал» в боевых «предприяти¬ях» и никогда никого не убил. Он видел в терроре жерт¬ву и не задумывался над тем, что террор, кроме того, еще и убийство. Он не спрашивал себя, можно и должно ли убивать. Этот вопрос был решен: партия давала ответ. Он нередко писал и всегда подчеркивал на собраниях, что «товарищи с душевной печалью прибегают к крова¬вым средствам». Но печали он не испытывал. Наоборот, когда взрывалась удачная бомба, он был счастлив: был убит еще один враг. Он не понимал, что чувствует чело¬век, когда идет убивать, и простодушно радовался тому, что в партии много людей, готовых умереть и убить. И оттого, что таких людей было действительно много, и от¬того, что на партию он смотрел как на свое наследствен¬ное хозяйство, он постепенно привык, что в партии уби¬вают, и мало-помалу перестал выделять террор из вся¬кой другой «работы». Цитата из политической газетёнки: ««Речь идет о политическом терроре, как об одном из средств борьбы, как об одном из эле¬ментов тактики организованной партии. Только такая террористическая система, методическая, согласованная с другими элементами тактики, сообразованная с це¬лью и общими условиями борьбы, может быть предме¬том нашего обсуждения...» Попытка осознания фальши политической борьбы: «Он читал эти строки, и они казались холодными, равнодушными и жалкими своим лицемерием. Стало стыдно. «Неужели это я написал? Методическая система террора... Террор эксцитатив¬ный... Террор дезорганизующий... террор самодовлею¬щий... Ученическое рассуждение. О чем? Да, о чем?.. О крови. О Ване. О живом человеке Ване, который пой¬дет и убьет другого живого человека... А мы? А я?.. Он убьет, а я сочиню ученую и глубокомысленную статью о революционном инициативном меньшинстве, я буду до¬казывать, что террор отчаяния, террор мщения, террор запальчивости не подлежит никакой оценке, я буду гово¬рить еще другие неправдивые, праздные, вялые слова... А товарищи отпечатают эту статью... А староста Карп прочитает ее... Прочитает и, конечно, пойдет за нами...» Он усмехнулся. Вспомнился доктор Берг, лысый, высо¬кий, прямой, в воротничках до ушей. Вспомнился его са¬модовольно-самоуверенный голос: «В партийных делах необходима точность, товарищ..» Вспомнилось красное, взволнованное лицо Давида... «А ведь Давид погибнет, и Ваня погибнет... Их обоих повесят. Они умрут... А я на¬пишу в партийной газете: «Товарищи честно и муже¬ственно взошли на эшафот...» Как же быть? Где же правда? Ведь не в том правда, что я радуюсь, когда тонут в Японском море десятки тысяч русских людей, когда тонет Саша... И не в том правда, что Ваня идет на смерть, а я хвалю или порицаю его... И не в том, нако¬нец, правда, что староста рвет на цигарки мои легкоязычно написанные статьи... Так в чем же?..»

Суждения Савинкова по этому поводу были настолько глубоки, что послужили материалом для философствования мэтра русской философии Г.В.Плеханова и легли в основу важного его вывода о «белом» и «красном» терроре. В отдельной статье Плеханов писал: «Рассуждения Болотова очень слабы с точки зрения теории. Это не подлежит сомнению. Но если бы он был в тысячу раз более сильным теоретиком, то и тогда он, может быть, не избежал бы гамлетизма. Он находится в совершенно исключительном положении. Его взгляды привели его к убеждению в необходимости «террора». А всякий или почти всякий удачный террористический акт имеет две стороны. Человек, его совершающим, во-первых, жертвует своей жизнью, во-вторых, лишает жизни то лицо, против которого направлено террористическое покушение. Пока он, – я, разумеется, имею в виду честного, преданного своей идее человека, – только еще собирается совершить террористический акт, он рассматривает его преимущественно под углом риска своей собственной жизнью. И тогда террористическое действие представляется ему безусловно похвальным. А когда действие совершено, когда пролита кровь, когда при этом, как это случается нередко, страдают посторонние, совершенно ни в чем не повинные люди, тогда террорист видит обратную сторону медали, – он видит, что террористическое действие не может не выйти за пределы самопожертвования. Так случилось по крайней мере с Болотовым. И когда он увидел обратную сторону медали; когда он убедился в том, что не все – самопожертвование в террористическом действии, в его уме возникли такие вопросы, которые показались ему теперь гораздо более трудными, нежели прежде, когда для него речь шла о пожертвовании своей собственной жизнью. Это необходимо понять, необходимо отметить, что если, решая эти вопросы при совершенно исключительных обстоятельствах, Болотов делает теоретические ошибки, то он в то же самое время обнаруживает большую человечность своего характера… Это показывает, в чем заключается разница между красным террором, с одной стороны, и белым – с другой: один практикуется людьми, способными глубоко чувствовать и честно, хотя подчас и ошибочно, думать; за другой берутся джентльмены, не имеющие ни чувства в своем загрубелом сердце, ни мысли в своей неразвитой голове. Итак: Si ambo idem faciunt, non est idem (Если двое делают одно и то же, получается не одно и то же (лат.) – Ред.)»

В этом свете совершенно по-новому предстаёт самый загадочный и, как выясняется, самый важный эпизод в жизни Савинкова: «пленение» Савинкова ЧК и отказ Савинкова от борьбы с советской властью с призывом ко всем противникам советской власти переходить на её сторону. Для осмысления этого неординарного и беспрецедентного события, имеющего все основания быть знаковым в истории советского периода, необходимо выделить два обстоятельства, которые играют здесь ключевую роль и которые вольно или невольно обходятся и игнорируются всеми советскими аналитиками. Во-первых, следует подвергнуть глубокому сомнению прославленную советскими историками, писателями, кинематографистами версию о блестяще спланированной ЧК операции по поимке Савинкова, в результате мастерского исполнения которой Савинков оказался в руках большевистских органов. Имея в виду многоходовую комбинацию, запланированную чекистами, и обширный круг людей, втянутых в эту операцию, кажется нереальным сохранить всё в тайне, дабы Савинков со своим двадцатилетним опытом подпольно-террористической работы даже не подозревал о готовящейся против него акции. С трудом верится, что Савинкова, который являлся на то время, несомненно, крупнейшим виртуозом-конспиратором, можно было заманить в сети ЧК, как новичка-дилетанта. Следовательно, Савинков знал о ведущейся против себя операции. Во-вторых, самосохранение и спасение своей жизни никогда не было стимулом и резоном у Савинкова на протяжении всей его террористической эпопеи. Это не было позой: пренебрежение своей и чужой жизнями есть мировоззренческое уложение Савинкова как индивидуальной личности. Так что, признавая советскую власть и призывая других последовать своему примеру, Савинков не преследовал шкурных интересов и менее всего спасал свою жизнь и политический престиж.

Но ничего иного, кроме этого последнего советская идеология не могла видеть в поступке Савинкова и для неё необъяснимым остался факт того, что непримиримый враг большевизма, с самого начала ведущий решительную борьбу с «совдепами» в соответствии со своим тезисом «Хоть с чертом, но против большевиков» (вот какой образ большевиков отложился в сознании Савинкова: «Но я ненавижу их. Враспояску, с папиросой в зубах, предали они Россию на фронте. В распояску, с папиросой в зубах, они оскверняют ее теперь. Оскверняют быт. Оскверняют язык. Оскверняют самое имя: русский. Они кичатся тем, что не помнят родства. Для них родина – предрассудок. Во имя своего копеечного благополучия они торгуют чужим наследием, – не их, а наших отцов. И эти твари хозяйничают в Москве...» («Конь вороной»), добровольно отказывается от борьбы и открыто заявляет о победе советского строя. Однако как раз данная рациональная мистерия является лучшей гарантией, что в причинах, управляющих поступком Савинкова, имели место также духовные побуждения.

Нетрудно догадаться, что мысль о поражении своей миссии овладела Савинковым до того, как он очутился на Лубянке. Такая духовно чуткая натура не могла не ощутить той истины, что в бездуховном мире, где властвует Бог коллектива, сметающий на пути всё индивидуальное, нестандартное, индивидуальный террор бессилен перед коллективным террором, который на тот момент олицетворялся в большевистском режиме. Савинкову необходимо было удостовериться в характере своего обосновывающего критерия – народа и убедиться лично, что народ на стороне большевиков и не поддерживает его (Савинкова). Савинков мог в этом убедиться, находясь в стране только открыто, на легитимных основаниях, хоть и под опекой ЧК, а не из подполья, скрываясь, как бы подглядывая в замочную скважину. В своём, импонирующем искренностью и откровенностью, заявлении Савинков написал: «Когда при царе я ждал казни, я был спокоен. Я знал – я послужил, как умел, народу: народ со мной и против царя. Когда теперь я ожидал неминуемого расстрела, меня тревожили те же сомнения, что и год назад, за границей: а что, если русские рабочие и крестьяне меня не поймут? А что, если я для них враг, враг России? А что, если, борясь против красных, я, в невольном грехе, боролся с кем? С моим, родным мне, народом. С этой мыслью тяжело умирать. С этой мыслью тяжело жить. И именно потому, что народ не с нами, а с Советскою властью, и именно потому, что я, русский, знаю только один закон – волю русских крестьян и рабочих, я говорю так, чтобы слышали все: довольно крови и слез; довольно ошибок в заблуждений; кто любит русский народ, тот должен подчиниться ему и безоговорочно признать Советскую власть» («Почему я признал Советскую власть»)

Свой вывод Савинков сделал хладнокровно, спокойно, без чувственной реакции и малодушных попыток оправдаться. Но это заявление должно быть оглашено непременно им самим, обязательно прилюдно, публично, и необходимо на родине, а не за рубежом, – эти условия соответствовали идеалу борца – честного, смелого и открытого, – который Савинков, не всегда сам ему соответствуя, постоянно нёс в себе, стараясь ему следовать даже там и тогда, где и когда этому не способствовали внешние обстоятельства. Беспощадной откровенностью, безупречной правдивостью и огромной от этого болью дышат и привлекают к себе беллетристика и эпистолярии Савинкова. Открытое признание в поражении является частью образа борца за правое дело, даже когда «правое дело» оказывается ошибкой, – но такова есть логика духовного свойства, а не смысл революционной целесообразности, где поражение суть адекват конца, уничтожения. Отсюда родилась мистерия Савинкова с нелепым объяснением о спасении жизни.

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка