Стихи.



bgcolor="#000000">


Глеб Шульпяков - правильный, он похож на Знайку. В эпоху экспериментов и переделов, тупиков и промежутков, его голос чист и
весел, лёгок, хотя и не легкомысленен. Корректное обращение с традицией, которая не якорь, но точка отталкивания - вот чего
сегодня катастрофически не хватает. Мне нравится вариант взаимоотношения с предшественниками, который предлагает это
молодое, но не по годам зрелое, дарование. Время у Шульпякова заменяется пространством, безвольное поклонение - простодушным
удивлением, Шульпяков - главный турист современной русской поэзии, это и хорошо, и не очень хорошо одновременно, однако, так
есть. Будем с этим считаться.




          
             
            
            
              
    
          
             
            
            
              
    


               Фото Вадима Темирова


          
               
          
               
А.Л.


* * *



На старом кладбище в Коломенском,
где борщевик в ограды ломится
как черти в повести у Гоголя -
и воронье по крышам цокало,
в углу под вязами столетними
стоял собор Усекновения
главы Предтечи.

Я заходил сюда от случая.
Здесь над оврагами певучая,
дощатая и комариная
стояла тишина старинная
и как-то раз под воскресенье
калитка в храм Усекновения
была открыта.

И я вошел под этот стрельчатый,
нерусским гением отмеченный,
московским воздухом заточенный
и жестью наспех заколоченный
свод храма, где остатки росписи
как острова на белом глобусе  
плывут под куполом.

Там за колоннами в предбаннике,
где друг за дружкой как блокадники
пророки со святыми лепятся,
была в стене пробита лестница,
винтом под купол уходившая,
облупленная и прогнившая;
сырая, темная.

И я полез, глотая запахи,
по этой лестнице, где за ноги
хватают мертвецы и крошится
кирпич в руках, сдирая кожицу,
и тыщу лет впотьмах карабкался,
пока на белый свет не выбрался
и дух не перевел.

А наверху! под кровлей звонницы
как на гигантской переносице
Москва поблескивала линзами
и на меня смотрела пристально,
а я стоял над этим городом
и чей-то голос тихим шепотом
мне говорил, что все наладится, 
а где-то в небе Вечный Пьяница
гремел зелеными бутылками  
и летний дождь шумел над пыльными
крестами кладбища в Коломенском, -

что все когда-нибудь закончится.




* * *


Окликни меня у Никитских ворот
и лишний билетик спроси по привычке.
«А помнишь, в «Оладьях» - вишневый компот
и как на домах поменяли таблички?»
           
                    Здесь были когда-то «Пельмени»
                    и водка бежала по вене

актера, который умрет, отыграв
премьеру в театре, и ляжет на полку
«Повторного фильма» в Калашных рядах,
навеки зашторив свои телескопы.

                 «Так что же ты, господи, медлишь?
                 И сколько еще мне намелишь?»

Вот «Рыба», а в «Рыбе» судак на гвозде,
вот палтус как связка с ключами от храма,
где нас обручали в сырой темноте
и лавочки спят в полосатых пижамах.

                  Горит вознесенская свечка.                   
                  Стучит за подкладкой сердечко.
                  
Повторного фильма последний сеанс!
В пустом кинозале скрипят половицы.
Но это кино было только про нас.
И эта комедия не повторится.




* * *


«Смотри - 
как выросла за лето
рука пророка 
Даниила!» 
По желтым улицам 
Ташкента
видать, она меня 
водила... 

Скрипел айван 
и пахло пловом,
белела в темноте 
известка. 
А вдоль айвана 
шла корова
и на ходу жевала 
звезды.

Куда еще?
Анхор сквозь пальцы
бежит как рисовые 
зерна. Весь вечер 
ждут Сусанну 
старцы. У них 
глаза как прежде
черны.

А я тебя таким 
запомню: твой
хлебный запах 
на рассвете.
Я все твои 
каменоломни
пройду с фонариком
вот этим.

И пусть болит 
пустой в кармане
рукав пророка 
Даниила. 
«Я собираю эти камни!»
«Смотри - 
как выросла 
могила...»




* * *


Как долго петляет дорога
среди потемневших озер. 
Скрипит вдоль дороги осока
и плещется в небе осетр.

Станица Березовый Мостик - 
в запруде гуляет звезда. 
Уснули вчерашние гости: 
шуршит в головах береста.

А в синих, как лампа, курганах 
гудят по ночам огоньки. 
Сидят в полосатых тюрбанах
вокруг очага мужики,

бросают свинцовые кости
и пьют голубое вино, 
где плавают мокрые звезды
и тихо ложатся на дно.




* * *



Быть может, юноша веселый

в грядущем скажет обо мне.



Шестьсот двенадцать, два нуля.
«Простите, можно Александра?»
В прихожей шелк и соболя,
и горький запах кориандра.

«Желтеет зимний Петербург!»
(зачеркнуто четыре раза).
«Сырой туман вползает в грудь.
И не дождешься Фортинбраса».

А за окном плывут дымки
и снег хрустит как сторублевка.
Идут вдоль Пряжки мужики.
У них сегодня забастовка.

А тут в спиртовке огонек,
зеленый штоф на занавесках.
«Давай чаёвничать, дружок,
И засыпать в глубоких креслах».

Какой ему приснился сон?
Февральский сне на черных шпалах?
Гремит в прихожей телефон,
но пусто в этих темных залах.

Закройте двери в кабинет!
Там на столе щенка забыли.
«Весь мир - Варшава. Смысла нет».
И толстый слой холодной пыли.




* * *


написать бы про город, мой город, которого нет,
про ладони твоих площадей в голубиных наколках,
написать бы про то, как бежит под ногами проспект,
и кремлевские звезды горят на рубиновых ёлках,   

написать бы про город, мой город, где пахнет хурмой,
и кабинки под вечер, как ртуть, поднимаются в шахтах,
вам какой, мне последний, и чтобы всю ночь за стеной
радиола мне пела о летчиках и космонавтах,

написать бы про город, мой город под розовым льдом
с леденцами твоих куполов, пересыпанных снегом,
я твои переулки разглажу, как фантик, ногтем
и пройдусь до кольца незнакомым тебе человеком,

это луковый спас над бульваром, и книжный развал,
где слова на твоих корешках я читал как молитву,
это машенька в мягкой обложке, метель, котлован, 
и поддатый казах за лотком открывает поллитру,
 
наливает и пьет, отвернувшись к великой стене,
за собрание всех сочинений в холодном подъезде,
и уходит, качаясь, в мой город, которого нет,
рукавом собирая побелку вечерних созвездий,

и сидит он на складе, и пьет он всю ночь свой агдам,
а потом засыпает на книгах великих народов,
и во сне перед ним уплывают на юг поезда,
волоча за собой километры порожних вагонов.



Camden Town



          
               

          
               

В.П. и D.W.


Давным-давно, в те времена, когда
в крови бежала кровь, а не вода,
(и даже не крепленое вино):
давным-давно, давным-давно, давным-давно,
когда был жив отец и мать в субботу
готовила рассольник и пельмени -
так вот, давным-давно, в четвертом классе,
я выменял у Голубева Ромки
на серию болгарских марок флоры
журнальчик «Англия» на русском языке
и шел домой, зажав портфель в руке.

А дома я тайком от всех забрался
в чулан, где мы хранили раскладушку,
и там, среди поношенной одежды,
открыл портфель и вытащил журнал
(тем временем рассольник остывал),
а я смотрел волшебные картинки,
где двухэтажный мост висит над речкой,
и красные гвардейские мундиры,
и черные гвардейские папахи,
забыв, что мне давно пора к столу.
Потом я два часа провел в углу.

Но не Биг Бен и царские кафтаны
я вспоминал, разглядывая стенку
(и даже не рекламу «Кока-колы»),
а мальчика на глянцевой обложке, 
в очках на позолоченной цепочке,
и белой отутюженной рубашке
и черных лакированных ботинках,
который у решетки с вензелями
стоял и наблюдал, как старый негр
рисует на заплеванном асфальте
у ног прохожих свой автопортрет.

С тех пор прошло примерно двадцать лет.
И вот я в Лондоне - зеваю в галереях,
брожу по кабакам и магазинам,
и как-то утром черт меня заносит 
на Camden Town, где у них толкучка,
и там, среди поношенной одежды,
на набережной старого канала,
у бабы в синих стеклах за копейки
я покупаю черные ботинки
и тут же, у решетки с вензелями
завязываю толстые шнурки.

И вдруг - провал, и сердце от тоски
сжимается, и все вокруг плывет,
и что-то про журнальчик и мундиры 
мелькает в голове, и про рассольник -
а рядом на заплеванном асфальте, 
все тот же старый негр в тюбетейке 
рисует разноцветными мелками
у ног прохожих свой автопортрет
и лондонское небо над решеткой
совсем как на картинах у Констебля
а может быть, у Тернера, клубится.

......................................................


Я бросил фунт в стаканчик из-под Колы, взял башмаки и двинул вдоль канала, а после там, где каменные сходни, я эти самые английские ботинки (из бычьей кожи, с толстыми шнурками) поставил на воду, которая покорно их понесла куда-то в Копенгаген, а сам пошел, пути не разбирая, один в толпе из голубых сорочек, и целый день по городу шатался. И вот под вечер, сидя на холме какого-то классического парка с бутылкой пива, черного как деготь, я два часа смотрел на этот город, похожий на жестянку со шпинатом, но видел не громадины Ист Энда и не ночной колпак Святого Павла, а мальчика с портфелем из клеёнки, который на Сиреневом бульваре уходит от меня все эти годы, заваленные корками граната и фантиками тех времен, когда в крови бежала кровь, а не вода, (и даже не крепленое вино). Давным-давно. Давным-давно. Давным-давно.



Из цикла «36 кадров»




Римини


Так вот что значит - ждать у моря погоды!
Выходить на балкон через каждые четверть часа,
мокрые стулья двигать из угла в угол
и смотреть как висят над водой грозовые шторы.
Дождь на пляже! скрипят на песке шезлонги.
Цирк уехал, остались одни ракушки.
Оседлав мотороллер, по морю летят сирены.
Только море все крутит и крутит свои бумажки.




Феррара


Храм Святого Георгия на площади Trente Trieste
в дождь похож на разбитый фабричный корпус.
Под кирпичным альковом четыреста фотографий.
Годы жизни кончаются одинаково: 45-й, 43-й, 44-й.
В тот же вечер знакомлюсь на площади со студенткой.
Кое-как приглашаю за столик на рюмку граппы.
Но потом вспоминаю лица на желтой фотобумаге.
Ухожу не просившись один на последний поезд. 




Болонья


Мой детский сон, в котором так темно 
и старый шкаф стоит впритык с буфетом
я вижу вновь на черных галереях,
где пахнет морем каждый мокрый камень.
Болонья! что за сны в твоем комоде
лежат среди постельного белья?
И кто теперь под старой колоннадой
твой дождь пережидает на рассвете?




* * *


Три месяца почтовая бумага,
табак и неразрезанные книги
идут к нему из города в деревню.
«Что нынче в Петербурге, милый Гнедич?
Я вдалеке от вас ужасно болен
и целый день сижу в моей беседке, 
сложивши на столе тетрадь и перья...»

«Что празднуют сегодня люди Рима?».
Зачеркнуто. «Какое торжество 
над стогнами всемирныя столицы?» -
«Писать охота смертная, мой Гнедич,
но где сыскать слова для сладких звуков?
Я нынче начал пьесу; видит Бог,
то будет сочинение на славу...» 

Тем временем закрыли переправу.
Идут коровы, слышен стук ведра
и пахнет свежей стружкой со двора.
«Я не вступлю при плесках в Капитолий!»
Зачеркнуто. «Добыча злой судьбины,
теперь стою над бездной роковой!»
Но тут сестра зовет его домой,

поскольку - ужин. Жареные грузди,
холодная телятина под хреном,
бараний бок да гречневая каша, 
да матовая рюмка русской водки.
«Мне в целом свете все теперь постыло,
и если проживу еще десяток,
наверное, сойду с ума, мой Гнедич...».
......................................................
В деревне полночь. Спят. Горит одно
окошко в целом доме, но оно 
окно сестры. Она читает письма,
потом свеча, взмахнув тенями, гаснет. 
«Сорренто! колыбель печальных дней,
где я в ночи как трепетный Асканий
бежал, вручив себя волнам на милость...»

Тем временем на небо взгромоздилась 
зеленая, как яблоко, звезда.
Всю ночь она качается на ветке,
но наш певец не зрит звезды в эфире,
поскольку спит, судьбу в слова вплетая, 
и только вологодские коровы,
пригнув рога, бредут на Капитолий. 




«Calem»


                  Я Новый год люблю встречать не дома.

Не по душе мне здешние забавы,
мешочники на улицах, корейцы
с фальшивыми гирляндами на пальцах
и пьяные подростки в переходах.

                  Я Новый год люблю встречать не здесь.

А взять билет и сесть на Белорусском
в натопленный вагон, и долго ехать
туда, где из фарфоровых наперстков
старухи тянут кофе на верандах
и пахнут морем свежие газеты.

                  Я Новый год люблю встречать за это.

И как-то раз в последних числах года
(похожего на чешскую оправу),
я оказался в городе у моря,
где над рекой висит чугунный мост
работы рук великого Эффеля
и лучший в мире делают напиток.

                  Итак, под Новый год я прибыл в Порто.

С утра меня будили крики чаек,
потом колокола стегали воздух
и я шел в город, смятый как простынка,
где капает с исподнего за ворот
и красная, как паспорт, черепица
растет на крышах, и стоят соборы,
похожие на гжельскую посуду.

                 Таким тогда я видел этот город.

А погреба? А лавки, где на полках
сомкнув ряды, стоят бутылки порто?
А надписи на черных этикетках,
которые читались как поэма?
«Ferreira», «Porto Barros», «Porto Pocas»,
«Martinez», «Borges» и, конечно, «Calem»,
тот самый «Calem», что под бой курантов
я собирался выпить этой ночью 

                       и шел к реке, не глядя на часы.

А в полночь по московскому, когда
на небе электрические боги
и порохом попахивает воздух,
я выбрался на знаменитый мост,
развешенный как дамское белье, 
и там, на высоте, бутылку «Calem»,
где старики на черной этикетке
уткнулись носом в толстые бокалы
открыл ножом, вздохнул - и огляделся. 

               И тут же вспомнил: боже, боже мой!

На Ленинских горах тому назад
пятнадцать лет такой же точно ночью
я, Шурка, Спиртов Алик и Сердюк,
мы Новый год встречали у трамплина,
откупорив ножом портвейн «Алушта»
(а может быть крепленое «Надежда»)
и, разложив на сталинском ампире
десяток бутербродов из буфета,
прикладывались к горлышку по кругу
горящими от холода губами.

                 Когда бы мне сказали в эту ночь,
 
что век пройдет, и век начнется снова,
а я приеду в город, где мосты 
работы рук великого Эффеля
и лучший в мире делают напиток - 
я рассмеялся бы. И я бы не поверил. 
И вот теперь, на этой высоте,
я выпил «Calem», но не соборы
и красную, как паспорт, черепицу,
а за Москву в те самые года,
когда Москва как шуба под ногами 
лежала на затоптанном снегу
и будущее медленно, как парус, 
вставало перед нами над Капотней.
                   
                   За то, что мы его не различали.
 

          
             
            
            
              
    
          
             
            
            
              
    

Последние публикации: 

X
Загрузка