Хищность зрения. Александр Иличевский отвечает на вопросы Дмитрия Бавильского

Хищность зрения

Александр Иличевский отвечает на вопросы Дмитрия Бавильского

Александр Иличевский существует в актуальном литературном процессе уже давно, однако наиболее удачно у него сложились последние несколько лет, когда вышли самые важные его книги, когда Иличевский получил несколько престижных премий. Последнее особенно приятно, ибо первой крупной публикацией Иличевского было обнародование «Бутылки Клейна» на «Топосе». С тех пор мы числим поэта и прозаика Александра Иличевского в своем творческом активе.

Пример Саши важен ещё и тем, что показывает, как работает сегодня эстетика метаметафоризма. Некогда самое авторитетное поэтическое направление конца ХХ века ушло в тень, будто бы растворилось в учебнике литературы. Ан нет. Ныне метаметафоризм даёт свои плоды – и уже не только в поэзии, но и в прозе, в критике. Об особенностях метаметафорической оптики мы и разговариваем с Александром Иличевским.


Александр Иличевский. Автор фото: Александр Борко

Часть первая. Орган зрения письма

– Повлияла ли публикация полного варианта «Бутылки Клейна»
на «Топосе» на твою творческую, писательскую судьбу? Ведь, кажется,
«Топос» был первым, а все многочисленные премии и успехи потом,
или я путаю?

– Я не могу быть уверенным в связи «Топоса» и премий. Но зато
уверен в другом: массированная публикация сразу двух романов –
«Нефти» и «Дома в Мещере» сильно меня поддержала внутренне.

Так как статус многоуважаемого «Топоса» ничуть не отличается от
статуса большинства бумажных изданий, и очень вероятно, что по
тиражности (статистика, реальная представленность реальному читателю)
превышает их многократно.

– Скажи, как бы ты определил свой метод и его составляющие?
Откуда ты, если так можно выразится, растешь?

– Расту почти ото всюду, что заводит. Из кристалла случая, который
может вспыхнуть – и взорваться рассказом, из сцеплений внутренней
и внешней реальности, порой захватывающих друг друга и заново,
перемалывая сначала, формирующих весь мир. Из трудной мысли, которую
могу думать несколько лет. Например, мысли о нефти. Или о математическом
платонизме (сейчас я ее додумываю путем написания нового романа
о математике, живущем в Калифорнии и умирающем в Монгольском Алтае).

Метода – кроме хищности зрения – никакого особенно нет. Что до
письма, то тут три пункта, сочетание которых пугает даже меня
самого: Бабель, Платонов, Парщиков. Скоро добавится драматургия
устного скандала (сейчас для романа нужно), и это уже Федор Михайлович.
Самый, конечно, трудно выразимый и интересный пункт – это Алексей
Парщиков. Дело даже не в методе, а в том, что я изначально, а
не по мере роста – попал в точку, в которой я обосновался чутьем
и в которой уже находился этот великий поэт. Здесь мне быть наиболее
захватывающе: и по количеству видимого смысла, и по уникальности
зрения как такового. Это при том, что любимых писателей у меня
навалом, страшно даже начать перечислять

– Скажи, а каким изнутри видится развитие твоего метода,
твоего стиля, если взять первые метаметафорические тексты и, вплоть
до недавно опубликованного «Новым миром» твоего романа «Матисс»?
Что определяет непрерывность и изменчивость движения?

– Трудно сформулировать. Если образно (кажется, только так возможно
выразить), то в стремлении к текучести, переходящий в бреющий
полет (захватывающая непрерывность движения, при котором в то
же время видна каждая нужная деталь), к динамике драматичности.

В «Матиссе» это достигается далеко не вполне, м.б., уже в последних
рассказах («Улыбнись», «Горло Ушулука») и пишущемся романе, но
характер становления именно таков. И еще. Очень хочется «обучить»
язык голой мысли. Особенно это важно сейчас в новом романе, который
диктует главный герой – профессиональный математик, взбешенный
своей наградой – художественным зрением.

– А что такое «голая мысль», применительно к художественному
тексту?

– Мне нравится, когда получаешь удовольствие от мышления текста.
Когда видишь, как проза сама по себе «думает». Всей своей структурой.
Есть образцы в «Человеке без свойств» и в «Гриджии» – тонкие,
сногсшибательные периоды, настолько органичные глубиной, что оказываются
недоступны анализу, разбиению на логические элементы, но всей
своей тканью (уже плотью) представляющие мощное движение, наращение
художественного смысла. У Лидии Гинзбург это есть. И у Ольги Зондберг,
кстати. Правда, мне не хочется в этом смысле делать что-то похожее,
у меня другие «инструменты». Термин «голая мысль» особенно важен,
поскольку сейчас ужесточается работа с метафорой как с хрусталиком
– органом зрения письма.

– Какова в этом смысле роль сюжета? Понятно, что он участвует
в мысли, но при этом не становится ли второстепенным? И как тогда,
в этой связи, быть с занимательностью?

– Это очень сложный вопрос, абсолютно правомерный. В этом и состоит
ужас – что приходиться все эти сложности разрешать. По мере сил.
Одно должно быть непреложно: сюжет. Он должен быть уникален (абсолютно
нов, сногсшибателен) и занимателен, как спелая хурма, от которой
не оторваться.

– То есть, «удача» текста заключается, прежде всего, в
сюжетности? Или нет? Что же тогда, всё-таки, первично?

– Первично все вместе. Все составляющие письма должны воспроизводить
и себя, и друг друга. Письмо само по себе может рождать сюжет.
Как и сюжет (который в фундаментальном смысле должен быть чрезвычайным)
должен диктовать письмо. Потому что роман – живое существо, и
обязано жить бесконечно после чтения/написания.

– Ты сказал о влиянии на тебя Алексея Парщикова. Скажи,
пожалуйста, насколько близким для себя ты чувствуешь влияние метаметафоризма?

– За весь метаметафоризм я не в ответе, но творчество Алексея
Парщикова (в равной степени как и личное общение, продуктивное
и долгое ученичество) – это совершенно иной мир, иная реальность,
которая оказалась абсолютно родственной средой, большой радостью.

Я писал долго стихи – и писал до тех пор, пока они не стали отчетливой
метафорой прозы, а затем и – в физическом плане – просто прозаическим
планом. В то же время мне очевидно, что стихи для меня не закончатся
никогда. Так или иначе на больших периодах я все время стараюсь
до них докоснуться – и они мне в романе необходимы, как толчок
ноги – астронавту, полулетящему скачками над лунной поверхностью.

Для меня влияние метаметафоризма настолько же очевидно, насколько
и загадочно. Аналитически к нему подступиться трудно. Более или
менее просто выявить только мировоззренческую идентичность. В
том профетическом смысле, в котором писатель/поэт пытается сформулировать
– привить навык Человеку перед необратимо и внезапно изменившимся
миром.

У Алексея Парщикова наработан огромный аппарат для этого – и описательный,
и путеводческий («Нефть», «Долина транзита»). Изменившийся адиабатически
мир, который теперь приходится осмысливать подотставшему Человеку,
наиболее осознан именно в его поэзии. Есть у меня в этом уверенность.

– Отчего же не в ответе, если твои тексты как нельзя лучше
подпадают под метаметафорический дискурс. Моя идея такова: метамета
начинался с поэзии для того, чтобы потом дать ростки в прозе и
в критике (эссеистике). Твой пример – наиболее четкий пример такого
развития…

– Дима, ты прав. Еще года два назад я бы посопротивлялся такому
обобщению, но сейчас оно очевидно и ставит новые задачи. Обобщения
этого я робел, как неуверенно чувствует себя путешественник, попавший
в неизведанную страну, и вдруг осознавший, что пути обратного
нет. И более того, теперь он за нее – новую родину в ответе.

Метаметафоризм в прозе – для меня это не столько доказательство
изначальной мощности течения, сколько подтверждение универсализма
новооткрытой – профетически – модели мира.

– Не мог бы ты более подробно расшифровать свою мысль
об универсализме модели мира и, кстати, почему этому обобщению
нужно сопротивляться?

– Под «универсализмом» в данном случае я имею в виду просто справедливость
– для множества субъектов. То есть новая модель мира должна пройти
апробацию у множества наблюдателей новой формации – и получить
подтверждение в достоверности. И я бы не сопротивлялся этому обобщению
относительно метаметафоризма, если бы оно – в силу того что напрямую
касается моего письма – не налагало на меня определенную ответственность
и честь. И то, и другое – груз, хоть и приятный.

– А в чем ответственность-то? Какая ответственность у
склада ума, у оптики или текстуального темперамента?

– Ну, в общем, да. С одной стороны, никакой. Ну, разве что в той
степени – в какой человек, путешествуя по Монголии, способен чувствовать
ответственность перед Пржевальским. А с другой – следствию, кроме
благодарности, все-таки естественно испытывать ответственность
перед причиной, особенно если она доблестная.

– Соотношение стихов и прозы, не столь различных меж собой
в метаметафоризме, два разных инструмента или продолжение одного
и того же?

– Думаю, что не в оркестровке дело. Скорее это связано с дыханием
– со сложной, непрямой суммой ритма и смысла. Тут, видимо, дело
в немного разных способах записи одного и того же. Как в кино
– сжатый, но подробный, и развернутый, но не для деталей, а для
вдоха – ракурс. Причем для драматургии такое сочетание оказывается
наиболее выгодным. Но все равно – способ записи сейчас чуть отступает
по важности (не навсегда, конечно). Главное в том, чтобы расширить
и закрепить новое зрение. Каждый следующий роман для меня – это
такое строительство: заселение домами новых земель.

(Окончание следует)

X
Загрузка