К физиологии музыки: язык (и)ли музыка? (Часть 8)


- VIII -


gippius:

Итак, поверхностной эстетизации языка (идеологии), категориям
Прекрасного или Возвышенного, ориентированным не иначе как на
допущение реальности общечеловеческих ценностей, мы
противопоставили эстетику, основанную на представлении о
невероятной-реальной Вещи. В случае с музыкой такой Вещью будет,
разумеется, невероятный-реальный Звук, сообщающий произведению
искусства характер психоаналитического этюда, а слушателю –
индивидуацию-желание, ускользающее содержание которого подлежит,
тем не менее, частичной языковой реконструкции. Звук есть то,
что на теле образует место Другого – место, перемещённое
звуком по оси Другой-Субъект.

egmg:

Знаешь, что такое этот наш симптом, эта точка подвешенности –
невероятная-реальная Вещь, звук, нанесенный на тело? Это прямой
аналог того, что Владимир Янкелевич определяет в качестве
органа-препятствия. Собственно, речь идет о смерти, о феномене
«несмотря-на-потому-что». И это очень точно в применении и к
истории субъекта, и к эпистемологии пустоты.
Осознание-вытеснение мысли о смерти дает нам инвариант всех этих
механизмов.

Сравни:

«Жизнь утверждает себя несмотря на смерть, против смерти и вопреки
смерти, но в то же время и с той же точки зрения жизнь
жизнеспособна, только потому что обречена на смерть; смерть – это
«орган-препятствие» жизни. Он отнюдь не означает, что ради
своего утверждения жизнь обходит негативное препятствие и
превращает помеху в орудие; это совсем не значит, что в
каком-то одном отношении смерть является органом, а в каком-то –
препятствием. Нет! Средством оказывается препятствие в целом,
помеха становится инструментом. <...> Так же как в тех
случаях, когда препятствием оказывается заводящий в тупик разум
(«верую, ибо абсурдно», не «хотя абсурдно», «достоверно, ибо
невозможно», а не «хотя и»), человек утверждает себя не
только несмотря на препятствие смерти, против которого он
восстает, но также и благодаря этому препятствию: однако это
одновременно инородное и органическое препятствие, ставшее
условием существования, не перестает мешать тому, что оно же само
и обусловливает» (Владимир Янкелевич. Смерть. М.:
Литературный ин-т им. Горького. 1999, с. 96-97).

И далее:

«Вообще же орган-препятствие – прежде всего орган, усложненный и
противоречивый. Так мозг является органом-препятствием мысли,
глаз – органом-препятствием зрения, язык –
органом-препятствием смысла» (там же, с. 98).

Здесь прописано очень многое из того, о чем мы ведем речь. Важно,
что в случае с органом-препятствием мы имеем дело с телом,
важно и то, что этот симптом всегда противоречив: он пуст и
материален, реален и невозможен. Категория «Реальное» у Лакана
строится именно на этом логическом принципе –
невозможно-реального. Иначе не понять субъектную пустотность Реального.
Так же и музыка, и любовь – определяемые нами как настоящие
только на разломе-связке невозможного и самого могущественного
из бывающих.

gippius:

У звука есть по крайне мере два органа-препятствия одновременно. Уши
и кожа. Уши пока опустим – о них немало было сказано в
связи со слепоглухонемой аутичной тушкой, подверженной логике
наслаждения и сопротивления ему. Коснёмся кожи.

Прыщи, угревая сыпь, пигментация, неровности и прочие недоразумения
– то, чем кожа означает себя в качестве покрова, скрывающего
невидимое, а значит, самое интимное. Кожу, лишённую каких
бы то ни было дефектов, сложно воспринимать как границу между
между внутренним и внешним, поскольку такая граница
становится едва различимой. Внешнее становится графически
отчётливым, иллюзорно пребывая внутренним. И наоборот. Повседневные
стандарты красоты благосклонны именно к такой коже,
рассматривая их как соматическую манифестацию искренних намерений.
Под кожей тоже кожа. Насколько глубоко, зависит от степени
до-верия объекту. Никаких так называемых органов. Ангельское
личико – может ли оно таить что-нибудь плохое, дурную кровь
или стыдную болезнь? Есть ли человеку с идеальной кожей что
скрывать? Ведь если что и скрывают, то только то, что
невозможно (=стыдно) сказать или показать...

Дискурс влюблённых. Известно, что в любовных отношениях неизбежно
наступает время, уготовленное для процедуры поиска разного
рода объектных/объективных несовершенств. У некоторых наиболее
придирчивых влюблённых желание убедиться в отсутствии на
носу у любимой прыщика даже предшествует прочим любовным играм.
А не скрывает ли этот кукольный носик у себя в крыльях и в
самом деле нечто не замеченное ранее? Так ли уж он хорош,
каким пытается выглядеть? Очевидно как раз в этом смысле
следует понимать народную мудрость «любовь близорука» (варианты:
«подслеповата», «слепа»). Верно, поскольку не позволяет, не
сократив оптическую дистанцию, рассмотреть все дефекты
объекта, – козло-звучного объекта, причиняющего субъекту желание,
– с должным вниманием...

egmg:

Это уже история отношения с Другим. Пока ты видишь только кожу, а за
ней снова кожу, это есть любование. Любовь с соблюдением
дистанции. Но как только ты начинаешь исследовать кожу,
выпытывать ее на предмет подкожного, то тем самым истолковываешь
ее в качестве симптома, того, что не есть, но указывает на
невидимое. Эта симптоматика маркирует новый этап в апроприации
Другого. Подозревая в нем не одну только поверхность, а
нечто сокрытое под, ты тем самым придаешь ему черты субъекта,
своего внутреннего я-маленького. Так объект потихоньку
метаморфирует в субъекта.

gippius:

Следует, конечно, помнить, что Реальное, то ли в модусе Пустоты
над-языком, то ли под-ним, сокрытое в-языке или открытое
за-язык, – то, что требует нашего остранения. «Посторонись!» –
говорит нам Реальное. От любопытствующих, разумеется, нет отбоя.
Чаще всего, как показывают тектстовые каноны, любопытство
носит оккультно-магический характер, то есть преследует
утилитарные языковые цели. Обратный извод эпистемы Пустоты – в
процедуре сознания поверхностями.

egmg:

Правильно, дистанция с Реальным неизбежна, мы бежим в себе того, что
ищем в Другом. Потому любовь и опасна до смерти, не дай Бог
найти в Другом себя-субъекта.

gippius:

Да уж, мало не покажется. Однако, игре положено начало и развитие,
мы делаем вид, что только в том и заинтересованы. «Имитаторы
имитации», – как называет нас Деррида.

egmg:

Ну, так мы в этом и заинтересованы, зачем иначе мы ходим в
Филармонию и ложимся в постель?

gippius:

Если заинтересованы в смерти, то да.

egmg:

Мы заинтересованы в утраченном раю субъектности, но и боимся его,
ибо это смерть. Снова, конечно, орган-препятствие.

gippius:

Мы находим только иллюзорно-воображаемых себя, если бы мы находили
подлинные содержания нашего желания, каждая связь
заканчивалась бы хлопком только одной ладони – отрывистым, как звук
гробовой доски.

egmg:

О да, давай не доводить до этого малоприятного звука.

gippius:

Между тем, это означало бы именно что реализацию желания, каковым бы
оно ни было, то есть полное устранение субъект-объектных
границ, что и есть смерть. Последняя дистанция преодолена, нам
остаётся только «остыть» друг в друге. Так проста и
неказиста «физиогномическая формула смерти», как примерно о ней
пишет другой философ, В.Подорога.

egmg:

Возможно, именно поэтому гладкость кожи столь важна на стадии
любования любимым, пока он почти любой. И ты прав, утверждая, что
повседневные стандарты настаивают на том, что кожа и красота
есть одно. Французы здесь, как всегда (вспомним Н.Буало),
стоят на своем, на Возвышенном: «Нет некрасивых женщин, есть
женщины с плохой кожей». Кажется, народная мудрость глубоко
впитала в себя традицию истолкования красоты христианской
патристикой.

«Телесная красота заключается всего-навсего в коже. Ибо, если бы мы
увидели то, что под нею [...] уже от одного взгляда на
женщину нас бы тошнило. Привлекательность ее составляется из
слизи и крови, из влаги и желчи. Попробуйте только помыслить о
том, что находится у нее в глубине ноздрей, в гортани и
чреве: одни нечистоты. И как не станем мы касаться руками слизи и
экскрементов, то неужто может возникнуть у нас желание
заключить в объятия сие вместилище нечистот и отбросов?» – Как
цитирует Хейзинга (1988: 152-153) средневековый монастырский
трактат (Odoni Cluniensis Collationum lib. III/Migne J. P.
Patrologia cursus completus. Series Latina. CXXXIII. Col.
556), добавляя в примечаниях: «Этот мотив и его разработка
восходят к рассуждению Иоанна Златоуста о женщинах и красоте»
(Opera/Ed. B. de Montfaucon. P., 1735. XII. P. 523).

Кожа равна внешности, обманчивой, скрывающей подлинное. Кожа, по
сути, это текст, язык, вечно лгущий. Оттого мы так фиксированы
на ее текстуре.

Забавно сравнить это с наблюдением князя Одоевского, похоже, что
именно кожа, скрывающая нелегитимную сексуальность, отличает
нас как животных от растений. Ср. в «Русских ночах» (за цитату
спасибо nexoro):

«С большою постепенностию связаны царство растительное с царством
животным, даже трудно определить, где кончится одно и
начинается другое; а между тем одно служит, по-видимому, совершенным
отрицанием другому: все важнейшие органы растения – на его
поверхности; внутри часто совершенная пустота; мочки корня –
органы питания, листья – органы дыхания, брачное ложе между
душистыми лепестками – все снаружи; у животных, напротив,
все эти органы бережно скрыты внутри под несколькими
покровами, а снаружи видны лишь кожа, волосы, роговое вещество –
органы менее важные, почти не имеющие чувствительности».

Конечно, насчет нечувствительности кожи князя несколько занесло. Но
для нас это высказывание имеет отношение к вопросу о том,
кто и чем слушает музыку. Растения слушают в такой
интерпретации тем, что у нас принято прятать глубоко внутри, у них же
там сразу – Пустота. Можем ли мы на этом основании
утверждать, что только у животных образуется симптом, у растений его
не случается?

gippius:

Нет, не можем, поскольку симптом есть поверхностный эффект в
отсутствие речи/аффекта, которые отсутствуют в поле слуха/зрения
Другого. Есть ли там аффект на самом деле, или симптом
представляет собой вегетативную имитацию, или, может, является
только эффектом, не имеющим что сказать, но только производит
впечатление красноречивой манифестации несказАнного – может
заинтересовать не только глубинную психологию, но и теорию
искусства. Однако, всё по порядку. Меня бы здесь прежде всего
волновал эффект, поверхност(ност)ь симптома, произведённого
Звуком. Без внимания к действительности или мнимости Пустоты.
Ибо движение к смыслу симптома мы начинаем с анализа
означающего, лежащего буквально на поверхности..

Чем бы растения ни слушали, определённо одно: такой тип звукового
восприятия у человека может быть связан нами с растительным
состоянием сознания аутичной слепоглухонемой тушки. «Овощ» –
язык нам и это позволяет.

Представления об идеальной коже как нельзя лучше отвечают логике
Возвышенного и Прекрасного, в которой классическая культура
привыкла себя понимать. Прекрасное и Возвышенное должны не
только обнаруживать себя сами, но и быть очевидными в каждый
момент соприкосновения с ними. Что можно и нужно скрывать в
24-м концерте для рояля с оркестром до-минор Моцарта? Точнее,
есть ли там что скрывать, в сочинении самого прозрачного в
своих музыкально-идеологических намерениях композитора?..

С другой стороны, идеальная кожа свидетельствует отсутствие
симптома, выказывая себя разве что симптомом внутреннего
благополучия. В некотором смысле это тоже тот ещё «овощ», пустотелая
природа которого, однако, с успехом вуалируется символическими
средствами. Отсутствие сколько-нибудь сильных желаний
вполне покрывается языковыми средствами.

В прошлом филармоническом сезоне 24-й концерт Моцарта я прослушал в
исполнении Ланга-Ланга, Кента Нагано и Немецкого
симфонического оркестра. Несомненно, в реестр абсолютных моцартовских
интерпретаций был введён новый эталон. Пианистом с идеальной
кожей (как это подчас случается с китайцами и японцами).

Если слушатель нуждается в коже, как в том, что звуковая волна
обдирает, свежуя до самого интимного, и таким образом стремится к
прямому воздействию, то исполнитель хорош сразу и только
без кожи (так музыкант отрабатывает марсический миф как одно
из двух начал своей профессии). Идеальным музыкантам нет
необходимости границу с инструментом преодолевать. Они ему
прилеплены. Что касается пианиста Ланга-Ланга, близкого к
идеальному, он с банкетки всё время пытался сорваться, как если бы
преодолевал самую последнюю, рефлексивную я-дистанцию.
Самое, казалось бы, высокое и отчаянное стаккато брал из
максимально низкой к клавиатуре позиции руки, при этом не теряя ни
на миллиметр в приписанном такому звуку качестве. Очень
необычная смешанная конфигурация рук, постоянно теряющих
воображаемое яблоко и пытающихся повиснуть на клавишах. И вместе с
тем предельно экономные движения, если не сказать
«отношения», которые могут проистекать опять же только из близости, не
нуждающейся в патетическом движении наотмашь. Звук ровно
глуховатый на всём протяжении сочинения – никакой такой якобы
оправданной звенящей капели верхнего регистра. Скромно и, как
принято говорить в таких случаях, честно, как бывает только
с самим собой, каждый звук. Без передышки на проходные,
менее осмысленные. Возможно ли почуствовать самому и дать
почуствовать другому тот холодок вечности, что ползёт по спине,
если у тебя есть кожа? Музыка в силу своей психо-динамической
конкретности (=универсальности) не нуждается в посредниках,
тем более она не нуждается в таком, как кожа. Так ли это
для слушателя? Отчасти. Для того, чтобы в чём-то не нуждаться,
следует сначала это иметь, хотя бы в порядке мгновенной
воображаемой идентификации...

Справедливости ради следует заметить, что других китайских и
японских пианистов, о наличии кожи у которых можно догадаться
только по её цвету (заметному исключительно потому, что цвет этот
является отчётливо значимым разве что для европейского
глаза), я люблю меньше.

Поиск недостатков и изъянов – это своего рода восполнение дефицита,
образованного трамвой вследствие распада единства Я,
возникающей на месте, в-место симптома. Даже в самом совершенном мы
ищем дефект, который защитил бы нас от своего собственного
несовершенства. К счастью, почти всегда дефекты находятся
«сами», без каких бы то ни было усилий с нашей стороны. За нас
очень многое делают другие посредством Другого – языка.
Поют или играют часто так плохо, что иначе как вторичным, в том
смысле, что со вторых рук, нарциссизмом это не назовёшь...

Идеально было бы оглохнуть от услышанного и ничего, кроме
услышанного, больше не слышать. Сочинения зрелого Бетховена потому,
бывает, и завораживают такой точностью находок (ну вот хотя бы
этот фейерверк синкопических фигур в последних фортепианных
сонатах), что другого, чем музыка, он уже не слышал.
Бесконечная циркуляция звука в теле, не прерываемого посторонними
шумовыми эффектами, менее всего, между тем, обещает чудеса
изобретательности. Синкопические фигуры у Бетховена – это
системная точность, ничего другого на их месте себе не
представить. Воображение и профессиональная память здесь бессильны,
как бессилен язык в столкновении с Реальным. Так
маркированные определённой для них функцией работают, видимо, только
внутренние органы. Можно, конечно, причёсываться ногами, а
ходить на руках, но сложно представить, что дезинтоксикационную
функцию печени берут на себя уши...

egmg:

Кстати, о точности Бетховена. Эти синкопы есть результат членения
звука в соответствии с алгоритмом христианской доктрины о
Троице. То, о чем мы говорили в связи с противоречием догмата и
равом Абулафией. Естественный алгоритм бинарности
противопоставляется еще более дробному рассечению – на три, что,
разумеется, высвечивает проблему границы и мембраны в паре. Это
следующая ступень в логике бинарных оппозиций: мы никогда не
можем иметь в представлении единичную вещь, она всегда
оттенена своей парой-двойником, но сделав этот шаг, мы приходим к
невозможности бинарности, поскольку между элементами пары
пролегает граница их различения. Эта мембрана есть точка
мимесиса в осцилляции между двумя пределами. Тут-то мы и впадаем
сразу в три бездны, походя решая проблему нераздельности и
неслиянности.

Бетховен (и это дает основания Кречмару у Томаса Манна говорить о
его уходе в неударенность запредельного, в зазеркалье мифа
после экстремума единичной точки субъектности) дробит звук
подобно редуцирующему отверстию в песочных часах, подготавливая
его к прохождению сквозь игольное ушко вершины пирамиды – в
бессмысленное.

gippius:

Слив в бездну защитан!

Что же тогда, – в порядке возвращения к началу нашего диалога, –
есть «совершенная музыка» древних, не прошедших процесс
модернизации диалогами Платона, китайцев? Музыка, которая, по
словам Жуань Цзи, цементирующего музыкальный опыт Конфуция, «не
вызывает <...> желаний». – Не вызывает, очевидно, потому, что
не только не в ком, но и нечем: либидинозный катексис здесь
отсутствует, как если бы ещё не-бывший. «Околоплодные Воды
Матери» или «Великая Пустота» имеют в качестве как бы
субъекта первичное, до-вербальное «я», которое ничего не
означивает, поскольку свободно от символического в принципе. Регресс
к такому «я» для Жуань Цзи/Конфуция – восхождение к
окончательному совершенству. Или, что то же самое, – растворение
мимической поверхности кожи в стороннем взгляде и устранение
самого стороннего взгляда, который есть память кожи.

egmg:

Не можем ли мы таким образом приравнять китайцев к растениям?
Слушать музыку сразу в Пустоту, возможно ли это тому, у кого
нелегитимные органы упрятаны под роговую-ороговевшую оболочку?

gippius:

Если это то, что имеют китайцы (нам сказать), мы в атлантической
традиции имеем нечто совсем другое. Из нашего приложения
психоанализа к музыке становится очевидной практическая
невозможность совершенной музыки. Отождествление совершенной музыки с
миметическим симптомом было бы неверным в корне. Или то, или
другое.

В миметическом симптоме, обратном по сути концепту «совершенной
музыки», мы имеем нечто другое, чем до-субъектное «я», к
которому китайцы стремятся. Такая целостность до-субъектного «я»
была бы обеспечена отсутствием мастурбаторного либидинозного
катексиса. Собственно, этот операционный синоним первичного
«я» Лакана служит нам моделью для реконструкции ситуаций
отсутствующей речи в симптоме. Иначе не представить самую
возможность регресса, в качестве условия, частично выполняющего
функции антикатексиса. Однако это модельное «я» не отменяет
либидинозный катексис как таковой. Просто их следует
представлять в отношениях дополнительной дистрибуции друг к другу.
Модельное «я» есть идеальное «я», которое китайцы, видимо,
полагают практически достижимым.

В подобной модели миметический симптом способен выступить условием
регресса к до-сознательному «я», являясь, между тем,
феноменом не до-сознательного, а бессознательного. Как это видится
нам с высот психоанализа. С них же нам видится следующее:
являясь феноменом бессознательного наслаждения (желанием),
миметический симптом временно свободен от суровой символической
необходимости означивать собой что-либо в поле зрения
Другого, на глазах у другого. Китайцы, напротив, строят идеальную
одностороннюю схему, тем самым допуская возможность
совершенного отсутствия желания в совершенной музыке. Что значило
бы, с лаканической точки зрения, отсутствие Другого в
принципе, а не его временную отложенность. Если в симптоме субъекта
постигает, можно сказать, временная смерть, причинённая
самоудовлетворением желания, то китайцы нам говорят о
до-рождении, о ситуации, когда символические отчуждения субъекта
обращены вспять к самому началу. Если бы мы всеръёз полагали, что
отдельный музыкальный опыт в целом, а не только
одномоментный миметический симптом, мог бы быть описан в терминах
до-рождения, мы бы с китайцами неизбежно согласились.
Бессознательное для нас только имитирует до-сознательное, наша
слепоглухонемая тушка, не лишённая черт аполлонического, тормозит
желание. У китайцев желание преодолевается в полном регрессе
не просто к ранним сексуальным объектам, а первичным,
до-вербальным стадиям развития субъекта. Кто из нас говорит об
искусстве, вопрос бессмысленный по отношению друг к другу, хотя
бы и были мы оба вегетарианцами...

egmg:

Ну вот, все же китайцы, как и растения, симптома не образуют!

gippius:

Из всего ранее сказанного получается, что категория красоты в музыке
подпадает «всего-навсего» выразительности, то есть степени
выраженности, как мы уже показали, моего желания в симптоме
как первичном феномене восприятия музыки. Прочее считать
музыкой я отказываюсь, если полагаю её бОльшим, чем некий
институт социализации и выверенных самим этим институтом
социально-правовых идентификаций:

«Красота – это просто выразительность», «истинная эстетическая
форма... является экспрессивной формой» (Reid L. A. A Study in
Aesthetics, 1931. P. 43, 197).

Как раз потому, что музыка является выразителем и моего желания, и
моей осознанной воли к нему. А миметическое единство
экспрессивной форме рассматривается как нарциссическое, когда выбор
объекта подражания задан психическими размерностями
собственного тела, процессуальное сознание которого стремится к
интериоризации внешних фрагментов «себя». Такой подход в
логическом пределе имеет пантеистический взгляд на произведение
искусства в его отношении к миру. Так и есть, я полагаю, что
любой звук и даже шум имеет шанс стать музыкальной Вещью...

egmg:

Я думаю, что красота – это любование, то есть любовь. Или желание,
что то же. Просто у желания есть градации.

Что предшествует восприятию в качестве красивого – удовольствие от
него или желание этого удовольствия? Красота – это
неутоленный и иногда не утоляемый голод аппетитивного присвоения. Это
отложенное желание съесть, поглотить, удовольствие от
отделенности объекта желания, от его чуждости, обеспечивающей
возможность зеркальности. Красота, таким образом, есть
удовольствие Другого, вечно-другого. Вечное зеркало, слиянием с
которым можно его только разбить.

Не в этом ли состоит разгадка нашей зависимости от Другого? Нам
нужен Другой как вечно-другой, при условии постоянного желания
его присвоения. У Нарцисса, конечно, наблюдаются все признаки
наркотической зависимости. Зависает на свое отражение, в
конце концов уходит в него полностью. Наркоз Наркисса вплоть
до некроза.

gippius:

И это есть уже не нарциссизм, быть терминологически корректным, а
без-подобная, чистая мастурбаторность, связанная с либидо в
аутоэротическом основании.

egmg:

Парадоксально-закономерно, что зависимость есть ломка нехватки
именно себя самого. Мы хотим Другого прежде всего как нехватку,
как расстояние, и это желание в своей принципиальной
неисполнимости столь сильно, что дает передозу. Наркотическая тяга к
Другому есть производная от невозможности самого себя в
осознании себя. Осознание есть отделение, которое и вызывает
мгновенную нехватку. Только то копье, которое нанесло тебе эту
рану, способно ее заткнуть – общее место пост-лаканизма. И
это самая прочная и самая мощная зависимость. Человек
соединяется с собой только в смерти, когда перестает действовать
временной фактор, он же язык, он же сознание. Получение себя
как не-себя в полном объеме есть одновременно и передоза.
Передоза это когда тебя, уже вывернутого кожей наружу, вгоняют
снова вовнутрь. Из знанки на изнанку. На-изменку.

Отсюда секс при помощи разделенных и принципиально разных органов,
вкладывающихся друг в друга, но никогда не сливающихся друг с
другом, дает нам опыт максимально возможного приближения,
частенько распыляющий на «нет» всякий намек на эстетику, к
красоте. Соитие как (не)возможность слияния в процессе
обеспечивает диалектику (не)получения красоты.

Красота есть удовольствие от расстояния, от дистанции. Чем дальше,
чем недоступнее, тем прекраснее. Думаю, что Пигмалион должен
был быть немало разочарован в оживленном варианте статуи, ну
разве что все же полюбил, тогда, конечно, все равно.
Реализация желания есть преодоление дистанции, что нередко
разрушает очарование красоты, но дает нечто другое, неизмеримо
более ценное – себя субъекту в полной отмене всяких языковых
повинностей. Так получаем, что красота это удовольствие языка в
процессе желания его отмены. Возможно, именно поэтому так
некрасив поющий, он слишком внутри, слишком в себе, слишком
присвоен внутренним субъекту, чтобы позволить любование
остраненным.

«Любoвь – удивительнoе чувствo, нo oнo не тoлькo чувствo, oнo –
сoстoяние всегo существa. Любoвь нaчинaется в тoт мoмент, кoгдa
я вижу перед сoбoй челoвекa и прoзревaю егo глубины, кoгдa
вдруг я вижу егo сущнoсть... Тaйнa любви к челoвеку
нaчинaется в тoт мoмент, кoгдa мы нa негo смoтрим без желaния им
oблaдaть, без желaния нaд ним влaствoвaть, без желaния кaким бы
тo ни былo oбрaзoм вoспoльзoвaться егo дaрaми или егo
личнoстью, – тoлькo глядим и изумляемся тoй крaсoте, чтo нaм
oткрылaсь...»

Эти слова Митрополита Aнтoния Сурoжского дают нам приближение к
верхнему пределу полупериода нашего маятника. Это как раз та
степень отстраненности, позволяющая чистое любование красотой,
выделяющая другого в качестве абсолютного Другого.
Неслучайны здесь ключевые слова «сущность», «глубина», «тайна» – все
это про удаление от себя и приближение в пределе к Богу,
которого уже нельзя ни увидеть для любования, ни постичь для
диалога. А на другом конце – слепо-глухонемая любовь к себе,
чистое желание, предел воли к присвоению себя себе, уход в
утробу. Оба предела дают пустоту бессознательного.

(Окончание 8-ой части следует)

X
Загрузка