Казус Ушельца или Рефлексия о методологии Постмодернизма середины девяностых годов №2. Ушедший Постмодернизм in folio (оконча

Деррида любит играть словами. Возможно, этим и объяснит кто-нибудь первоначальный читательский интерес к нему. Курьёз становится
дипломированным. Банальности укутываются в весьма замысловатые одёжи вербалий. Соллерс помогает мэтру открыть книгу. Помогает
своим именем. Малларме - своим «Мимом», своей «Мимией», своим чёрненьким мумиё - лекарством от докуки. Впрочем, та детсадовская дада,
которая с глубокомысленной элегантностью преподносится в качестве замечательно нетривиального «пре-текста», меж тем, отчётливо веет
некой заговорённостью, но прежде всего - полной предсказуемостью. Оставим будущему переводчику книги возможность совершить первую
трансляцию пре-текстов «Диссеминации», ограничиваясь лишь указанием на досадную «примитивность» художественного отбора, и образа,
никак не желающего строиться, в виду невыверенной случайности поголовно всех метафорных образований письма Соллерса, чья показная
амбивалентность словесных конструкций сильно страдает от своего хронологического опоздания на несколько десятков
историко-литературных лет.

Итак, нам предстает «радикальная переоценка природы и функционирования письма», осуществляемая, в частности, и на страницах
«Диссеминации». При этом Деррида изобретает целую систему словесных этикеток, призванных помочь ему в его изначальном стремлении
представить философскую идеократию Платоновых идей бинарности противопоставления в качестве основополагающих для истории
и теории так называемой «Западной метафизики» (аморфнейший зверь). Центральными персонажами здесь по праву должны считаться
этикетки «другого», но в особенности - неологизм так называемого «различия» (и «повторения»(!?)) или французского «differance», каковое
призвано обозначить «существительное, используемое для индикации активного неприсутствия себя во времени и пространстве». «Активное
неприсутствие». Странное блюдо. Странное не содержанием, но в первую голову - вопиюще нестрогой философской артикуляцией. Сему
непассивному неприсутствию противояден концепт логоцентризма, означающего любую систему, руководимую наличествующим
самодовлением значения и преобладанием речи над письмом, как и близости над расстоянием, сходства над различием, бытия над всем
двусмысленным, слонорожьим и подделочным. У нас возникает здесь, пусть и неосознанная, но явная проблема с сим дерридовым сведением всей Западной Философии к такому неприкрытому манихейству. И, что очень характерно - блистательный читатель
Гуссерля,
Ницше,
Кьеркегора ,
Платона,
Демокрита,
Руссо,
Шопенгауэра,
Рабле,
Гегеля,
Хайдеггера,
Маркса
одновременно выглядит явным нечитателем (нессылающимся и непоминающим)
Боэция,
Исидора Севильского,
Эриугены,
Ямвлиха,
Ансельма,
Абеляра,
Джона Солсберийского,
Авиценны,
Ибн Гвироля,
Маймонида,
Иегуды Галеви,
Рамбама,
Бонавентуры,
Альберта Великого,
Аквината,
Дунса Скота,
Уильяма Оккама,
Мейстера Экхарта,
Николая Кузанского,
короче - всей средневековой философии, чьё августиново двуградовое (и, следовательно, заведомо формально (и только формально, а не всесодержательно) дихотомичное) нутро, конечно является неким базисом, но отнюдь не первоосновой, по крайней мере не томистско-суммотеологической её ипостаси. Более того, не особенно афишируются (это, конечно, не значит, что их совсем нет) отношения Деррида с такими тремя важными фигурами, как Спиноза («товарищ по партии» Жиль не прошед мимо), Декарт и, что важно, Кант. Западная философия (так, как она понимаема в своей тотальности) не может не включать Виттгенштейна с Расселом. А где у Людвига В. бинарности и где у него платонизм? И - главное - где прочтение Деррида Людвиговых небинарностей (и, скажем, небанальностей)? Немало вопросов и мало ответствий. Вместо этого возникает и преподносится некая «автоинсеминация», концептировка концепций. Некая «открытка», предпосланная недофилософом недочитателю, где откровенно выпадают, как бы «задуманно», целые куски текста, обрывки фраз, знаки синтаксиса: где же тут антиципировать читательскую полноценность… Вскоре Деррида приходит к так называемой философии природы. Но то, что так замечательно проделывал Ричард Рорти (с «умными» постижениями универсалий, наставлениями и натурализмом), Деррида сводит к «автономному движению свободных вибраций внутри себя», к невнятице энциклопедийного самодавания-саморождения.

Если из высказанного до сих пор не вполне ясно, то мы можем сформулировать нашу мысль более тривиально: нет уверенности после чтения
Деррида в том, что «логоцентризм» и непрестанное противопоставление хорошего нехорошему является константным и концептуальным
базисом всей так называемой Западной философии. В частности, в системе «Марсианин - Виттгенштейн» или в системе «Спрашивающий
(Мартин Х.) - Японец» ничего из описываемого Деррида не наблюдается, и традиции, не противопоставляясь, бежа дерридовых (явно
оценочных!) бинарностей, идут вместе (но не слитно!) к познанию Истины.

Уже в начале первой части «Диссеминации» мы становимся свидетелями весьма «специфических» взаимоотношений Деррида с
оригинальным греческим текстом столь плотно рассматриваемого им «Федра». Барбара Джонсон - наш добрый путеводитель по расширенно
английской версии «Диссеминации» открыто (видимо, не понимая академического казуса) и как бы между делом сообщает, что мэтр всегда
работал с французским переводом Платона. И это так. Несмотря на обильно употребляемые греческие слова и даже целые фразы, отношения
Деррида с древнегреческим, по всей видимости, не сложились... Но они, тем не менее, сильнейшим образом педалируются Автором в качестве
самых тесных и интимно-фамильярных. Фармакейа... Не Алетейa. Отнюдь. Основная причина введения «Федра» в канву текста кроется в
слове «фармакон», а точнее - в той поистине первостепенной роли, которая придаётся этому слову в дерридовой системе взглядов. Деррида
впадает в первобытный экстаз и слезливо умиляется тому небанальному факту, что, дескать, греческое слово «фармакон» одновременно
означает и лекарство и яд
. Значит - и «да» - и «нет», и волк - и овца, здесь - и там, в лес - и по дрова, значит - все об одном. И рыбку
съесть - и... Какая восхитительная амбивалентность, какой прорыв, и не где нибудь, а у Платона. Стало быть - конец логоцентризму,
привычная дихотомия Западной Метафизики должна разбиться в прах. Подобная лимитированная полисемия фармакона ведёт Деррида к
будущим определениям письма. Письмо очерчивается более адекватно и в большей мере способно нарушать гегемонию прямой речи. У нас же
появляются сомнения. Как раз не в отношении определения письма через фармакон, а в некоем другом аспекте. Как ни странно (для такого
заведомо «антипафосного» автора) - в пафосе. В том пафосе, которым окрашено у Жака Деррида его «открытие» «уникальной»
амбивалентности фармакона. Ничего уникального per se в подобной амбивалентности, между тем, не наблюдается. Любое лекарственное
средство, любой «препарат»(drug) одновременно и полезен, и вреден, и целебен, и ядовит . Всё строго зависит от конкретного организма,
конкретной дозы, конкретного намерения. Но дело даже не в этом всем известном амбивалентном свойстве фармацевтического препарата,
которое «первооткрывается» Деррида, но в другом, более принципиально важном.

Помимо «фармакона» природа вещей заключает в себе и другие, не менее амбивалентные концепции, которые дискредитируют уникальную
роль фармакона, его мистическо-герметическую ауру, которой силится его окружить Деррида. Возьмем самое «недалёкое» понятие - настоящего
времени. Оно является одновременным обозначением прошлого и будущего. На что нам заметят, что сие лишь демонстрирует ложность самого
концепта «настоящего», его «нераскрытость» и логическую эфемерность (что никак не смягчает того простого факта, что «настоящее явно
обозначает собой одновременно и прошлое, и будущее - иными словами, предмет и его противоположность, если угодно - яд и целебность.) В
помощь нам могли бы быть, в данном контексте, некоторые сходные размышления дерридова любимого учителя - Эммануэля Левинаса
(в «Diachronie et representation»), особенно артикуляция левинасовой аргументации единства и двуразличия временного континнуума в
подглавке «Деформализации времени». Двигаясь дальше в том же направлении, мы неминуемо прибываем к понятию умирания (а проще -
жизни). В любом процессе жизни (умирания) явно присутствует на равных и паритетных правах смерть. И не только потому, что-де «одного
без другого не возможно», но потому, что жизнь и есть смерть, и наоборот. Смерть здесь понимаема отнюдь не как «неодушевлённость», не
камень, и не вода, а именно как убывание жизни, что и есть житие, подобно «убыванию средневековья» (отсутствия эпохальных материальных
и духовных границ с воспоследующим), подобно медленной смерти. Всё вышесказанное не является ни провокацией, ни шуткой, а коренится в
столь читаемом Деррида наследии Гераклита. Как, смеясь, замечал в своём «Введении в Метафизику» Хайдеггер, что по Гераклиту ( )
бытия нет, раз «всё течёт». Всё «есть» становление. В частной беседе с нами профессор Мервин Луис дал такой комментарий к невозможности
вхождения в одну и ту же реку дважды: в силу не столько традиционного «течения воды - всякий раз «новая» вода, имя-лишь-у-её-берегов»,
сколько в виду того, что мы ежемоментно меняемся сами - всякий раз войдёт новый человек, отличный от старого. Исходя из того, о чём
только что говорили мы - в реку, может быть, вообще нельзя войти, так как каждый раз мы непременно будем «мертвыми». В дерридово
противопоставление логоцентрического, в его "спутника" - «жизнь против смерти» вкрадывается та же логическая небрежность, что и в
оскоменно ницшево: «Бог умер». Говоря «Бог», мы сразу привносим целый комплекс строго обозначенных характеристик, связанных с этой
концепцией. И, в частности, известно, что «Бог» был всегда, всегда и пребудет, да к тому же всемогущ и всевидящ. Такое не может просто
«умереть». Следует сказать, что «Бог - не Бог и он умер». В экосистеме «жизнесмерти» oдно неразрывно связано с другим и не может
взаимопротивопоставляться, в силу немыслимости одного без другого и параллельного со-бытия одного в другом.

Деррида вступает в некую историко-религиозную дискуссию касательно культурно-мифологической коммуникации между
Грецией и
Египтом
в связи с Гермесом, Тотом и их использованием в «Федре». В данном случае нас занимает то, как мотивирует свои мысли автор
«Диссеминации». Не содержательные проблемы (что уводит нас в совершенно другую работу, где Деррида отнюдь не будет эпицентром) а
именно формально-интеллектуальные. Жак Деррида заявляет, что «Мы можем отослать читателя ко всем существующим исследованиям связей
между Грецией и Востоком, или Ближним Востоком. Подобных работ много». Не можем не согласиться - число штудий по данной тематике
велико. Но отчего так получается, что наш автор (не идущий концептуально так далеко, чтобы упразднить сноски в своей работе, что,
возможно и сняло бы некоторые из наших замечаний) приводит сплошь и рядом сугубо франкоязычные работы по интересующему его
предмету? Вспоминается якобсоново цитирование шахматовской позиции по данному методологическому вопросу, вынесенное нами в
эпиграф. Французская египтология вовсе не слаба и имеет большой свод важных трудов, но разве может она сравниться со, скажем, немецкой
египтологией? Почему языковой критерий так неприкрыто доминирует в дерридовых ссылках с египетской культурой? И мы встречаемся с
такими франкоязычными академическими авторами, как Фестюжер, Сонерон, Годель, Вандье, Моренц, Ерман, Сонерсон, Масперо, которые и
формируют принципиальные мотивировки Тот-вопроса Деррида. С самими авторами нет ни малейшей академической проблемы, но есть
некоторая неловкость в связи с методом их подбора Жаком Деррида. Не являлся ли здесь главным критерием работы с тем или иным автором
факт определённой лёгкости, с какой автор «Диссеминации» имел возможность читать и затем «сводить» их на своём языке? Куда мы придём,
если русский автор будет цитировать преимущественно русские, английский - английские, испанский - испанские, итальянский - итальянские,
немецкий - немецкие труды, препятствуя таким образом формированию более полной картины освещаемого вопроса, безответственно утаивая
от читателя всю (академическую) полноту информации?

Не имея, ввиду ограниченного пространства сей работы, возможности для детального и основательного разбора всех диссеминационных
материалов Деррида, мы вынуждены ограничиваться малым. Деррида позволяет себе делать категоричнейшие заявления о принципиальных
вопросах истории философии. «Согласно модели, которая будет доминировать во всей Западной Философии, хорошее письмо (естественное,
живое, познаваемое, внутреннее, говорящее) противостоит дурному письму (мертвяному, невежественному, немой выдумке для чувственного
аппарата). Хорошее может быть обозначено только посредством плохого. Метафоричность есть логика загрязнения и сама есть загрязнение
логики. Дурное письмо выступает для хорошего в качестве лингвистического обозначения и «симулякра» сущего».

Что мы могли бы помыслить в связи с этим? Было бы действительно весьма утешительно, если бы Деррида, вооружившись необходимыми для
этого терпением и амбицией, опираясь на факты и приводя примеры, действительно доказал-показал, что вся история всей Западной
Философии сводится к одной не слишком хитрой дихотомии - а именно противопоставлению хорошего дурному вообще и письма речи в
частности. Подобная затея потребовала бы от автора ни много ни мало, как написания специального труда по сводно-всеобщему и
концептуальному изложению истории Западной философии. Для начала было бы неплохо уяснить, что подразумевается под Западной
философией. Есть ли это понятие сугубо географическое, или языковое (то есть - творимое на определённых языках и в определённом
пространстве)? Как, скажем, понятие «русская философия» или «русская литература», где местоположение вкупе с языком определяют
принадлежность парадигмы (достаточно соблюдения одного из этих двух условий - русского языка или «русского» пространства). Или же
Деррида считает это понятие более семантическим и сущностно-смысловым над-языковым и над-материальным (китаец - феноменолог -
гуссерлиовед в дискуссионном дискурсе с индийцем - ницшеанином). Хотелось бы упоминания несколько большего числа имён, чем обильно
цитируемые Деррида Платон, Гегель, Сад, Гуссерль, Ницше. Хотелось бы недвусмысленных и интенционально глобальных обобщений,
опирающихся на обширнейший взятый из первоисточника и в оригинале прочтенный материал. Иными словами - хотелось бы
ответственной интеллектуальной работы. Наблюдается ли это в «Диссеминации»? По нашему мнению - не слишком.

Другой важнейший дерридовый курьёз заключён, бесспорно, в его концепции (поминаемой нами ранее) первичности письменного начала по
отношению к изустному, в первую очередь - первичности хронологической. Концепция сия законно вырастает из «La fin du livre et le
commencement de l'ecriture», где мы находим напыщенный (временами срывающийся на нервные выпады) пафос недопустимости сведения
письма «к технике, обслуживающий язык человека говорящего». Письмо-де не должно пониматься в качестве «простого довеска к устному
слову». При этом Деррида пытается помянуть некую дискуссию о письменном знаке, возникшем прежде устного. Именно «пытается». Вообще,
для всеми обожаемой и формально плохо очерченной «новой методологии» Мастера характерно крайне амбивалентное отношение к научному
аппарату пишущихся им трудов. Деррида не отказывается от референций (см. Эпиграф к статье), отнюдь... Но сноски, приводимые им в
подкрепление своих идеологем, мягко говоря, неполны и достаточно сбивчивы. Мы бы сказали - бонвианны. Такой это академизм -
огедонизменный и самоудовлетворяющийся - та референция, что нынче под рукой - разумеется, на "сподручном" языке - только та и
одобряется, и легко пойдёт в дело - только то, что угождает стилю… Скажем так: сносок не очень много и сноски не совсем те, что могли бы
быть в случае преследования события исторического, а не сугубо биографического (ибо Деррида даже когда пишет о Платоне, Тоте,
фармаконе - неизменно ухитряется говорить лишь о себе самом, ничего, что стоит за пределом очерченного им избыточного языка не может
сликом сильно заинтересовать (хотя бы на уровне полноценного научно-библиографического аппарата и механизма) этого бывшего алжирца).
Так, по «сноске» Деррида о изначальности письменности, вовсе не стоит касаться некоего понятного факта хронологической первичности. По
Деррида «эта дискуссия хорошо известна». И что же известно Мастеру? А Мастер - вспоминает революционно-алжирскую молодость и
тюремно-парижскую зрелость левацкого блаженного парадиза. Вспоминает первопрочитанные им книги - плоды замечательной культуры...
Советской России... И вот - нам предлагается открыть академика Марра, дабы заглянуть в закоулки первопричинности дискуссии. Открыть
Мещанинова, открыть Лоукотку. Дальше - больше. Знаменитый философ в своей важнейшей сноске о первичности письменности говорит о
Большой Советской Энциклопедии, с удовлетворением подчёркивая (как всегда на полном пафосном серьёзе), что-де
марристские (sic!) «выводы» были «позднее» «опровергнуты» Сталиным. И это не всё. Если кому-то не хватило перечисленных учёных
мужей, то нам предлагается продолжить ознакомление с темой у небезызвестного В. Истрина. Дискуссия же «эта», как оказалось, «вращалась»
вокруг неких тезисов Поля ван Гинненена (имя отца французской фольклористики, насколько нам известно из его наследия, вряд ли будет
ключевым при решении весьма специфической проблемы (скорее псевдопроблемы) хронологической первичности письменности, в первую
очередь потому, что сам вопрос сей - мало относящийся к фольклору, гораздо более психологическо-археологический и этнографический,
освобождающий фольклориста-учёного, оперирующего готовыми формами народного творчества от углубления в неблизкую ему отрасль).
А как зияет «вершина» отсутствия и непоминания игривым (хотя и чуть раздраженным в виду щекотливой скользкости темы) пером

Мастера в контексте данной (русско-советской) эпохи лингвистики и «философии» имени, возможно, центральнейшего её персонажа -
замечательного автора «Мышления и речи» - Льва Выготского, занимавшегося именно этим и именно тогда (то бишь в тридцатые). Последней
работой, рекомендуемой Дериида, является «История Письма» близкого ему Джеймса Февриера. Устав, по-видимому, от столь обильного
цитирования, Деррида в той же сноске заявляет, что в принципе дискуссия вся с её понятийной и предпосылочной базой не нужна и крайне
сомнительна. И действительно, для чего дискутировать, когда всё и так более или менее ясно, раз уж Мастер решил. Чуть дальше, как бы между
делом, закамуфлированно и нехотя поминается, что существует в природе и иная точка зрения, «исходящая с других позиций» какого-то там
одного учёного... Кого бы это? Оказывается некоего Романа Осиповича Якобсона. Последний, конечно, заметно отстаёт от научной величины
Марра, Мещанинова, Истрина - и, в особенности, такого гениального лингвиста, как сам Oтец народов.

Безусловно, умиляет выбор круга чтения Жака Деррида, где для интеллектуальной справки привлекается академик Марр и те же Мещанинов,
Сталин, БСЭ. Жаль, что из контекста научной жизни того времени и того пространства не были изъяты несколько иные авторы, писавшие
по вопросам смежной проблематики - типа Ольги Михайловны Фрейденберг или поминавшегося нами Льва Выготского.

Дискуссия же о первичности слова - устного или письменного, хочется этого Мастеру или нет, имеет весьма конкретных героев и весьма
конкретные очертания. И если в связи с этим Деррида не без удовольствия вспоминает о Сталине (и то сказать - большой учёный - один
«Марксизм и языкознание» чего стоит), то мы вспоминаем, например, о Греймасе, который - представьте себе - тоже писал о теории
письма, и в частности, определял его, как «манифестацию естественного языка». Итак - всё-таки «довесок»! Всё-таки «отображение» готовых
и, соответственно, существовавших ранее языковых (орально-языковых) форм. И как тут быть с Греймасом? Тем не менее дискуссия
существует. И помимо Жака Деррида был ещё один учёный, не менее серьёзный, чем сам Мастер, который находился на сходных позициях -
нет, конечно же, не абсолютной хронопатической первичности, но - автономности письма. Имя ему - Луи Ельмслев. Замечательный учёный
основывал свои взгляды по данному вопросу на установлении особой типологии развития языка и письменности, позволяющей «расцепить»
письмо и устную речь.

Тем не менее, доминирующей (количественно-референтивно, по крайней мере) научной позицией по данному вопросу являются труды
Якобсона, опирающиеся на всю базу научных (эпиграфических в первую очередь) данных по истории письменностей и систем их организации,
где мы встречаемся с тремя основными типами, каждый из которых живо и ясно говорит о недвусмысленной и непреодолимой
первопричинности изустного над письменным (всегда - в столь нелюбимом Деррида хронологическом (и никаком другом) плане):

  • 1)тип нарративной-синтагматической письменности, где каждый рисунок соответствует конкретному предварительно оформленному
    описанию (системы Эскимосов и других индейцев Аляски);
    тип морфематической - аналитической письменности, где знак - морфема соответствует знаку - графеме (системы китайского и египетского);
  • 2)тип фонематического письма, основывающий соответствие между графемами и фонемами (все западные языки, включая язык cамого
    Деррида).

Итак, невнимание Деррида к проблемам истории древних культур и ведёт к неосознанию понятия творения и рождения языковых
составляющих, первенство которых ускользает от письменности к оральности. Кто есть творец слова? Бог или человек (что одно и то же)? Что
есть слово? Афоноподобные имяславцы
о.Булгаков, полу-Флоренский,
Лосев, а также отчасти Гумбольдт, предполагают, что слово есть
"энергия вещи". Может ли быть знаковая кодировка фонемы, у коей не было семемы? Как писал в своё время
Андрей Битов: «Вы можете
выдумать слово, но вы не можете выдумать то, что оно означает». В том смысле, что не бывает ничего не означающих безобъектных
слов-химер. Не бывает signifier без signified. Каждая словесная беспердметность, выполненная на надлежащем демиурго-художественном уровне,
автоматически материализовывается в полисемию образности. Ярчайший пример тому - русская футуристическая активность
словообразования. Иными словами «бобэоби» - тоже являет собой предметность вещности, но возможной и предполагаемой к существованию
во многих лицах. Об этих вопросах мы писали гораздо более подробно в нашей работе, посвященной двум философиям имени у о. Булгакова,
Лосева и "примкнувшего к ним" о. Павла (этот последний, между тем, заслуживает отдельной штудии).

Иными словами, по Жаку Деррида - «новому методологу», философу-новатору, специалисту по феноменологии Гуссерля, гостеприимству и
ещё многому другому - вначале было письменное слово. Ребёнок сначала научается писать (ударная «а»), а уже потом говорить (в каком
возрасте дитя учится писать? - попросим цифру; а в каком возрасте научается говорить? - попросим цифру. Сравним цифры). Смеем
предположить, что ребёнок не был знаком с работами Мастера и потому всё у него происходит не так, как надо бы. В начале появились
вентрисово-чедвиковы знаки Линеар Би, а потом... (по Деррида?) - тот, кто их начертал. Итак, для Деррида письмо не есть знаковая фиксация
языка, но нечто совершенно другое, имеющее другую природу и историю. Нечто, не имеющее отношение не только к истории языка, но и по
всей видимости - к самому звукопорождающему и фонетикообусловленному человеческому языку. Мастер хочет заниматься письмом без какой
бы то ни было увязки с языковой причинностью. Деррида иронизировал, что-де письмо понимается невеждами, как «обслуживающее язык»...
Что ж, действительно, по Деррида письмо воистину вообще не имеет отношения к языку. Деррида не готов думать вместе со многими, что
язык существует в двух ипостасях - устной и письменной... Мы не говорим «А» и обозначаем сказанное как «А», но, по Жаку Деррида,
совершаем нечто совсем другое. Как это ни странно, но нам сдаётся, что у знаменитого философа (применительно к Жаку, так и просится
вспомнить давнюю дефиницию времён французского Просвещения, разграничивающую, в том числе и чисто вербально, двигателя
Энциклопедии - сиречь philosoph (Вольтер, Дидро, Гольбаш, Руссо, Монтескье и др.) и обычного философа методологически более строгой
формальной закваски , - сиречь philosopher (Декарт, Локк, Аквинас и проч.), Деррида в такой системе выглядит как недвусмысленный philosoph
(хотя и карикатурный, ведь одной из главных функций философов Просвещения была их доступная понятность самой широкой публике, чего
отнюдь нельзя сказать о текстах Жака)) элементарно нарушены представления о причинно-следственных связях, что старательно
камуфлируется неким снобистски усложнённым, тщательно отутюженным и зачастую боязливым в своих двусмысленностях
формулировочного плана коматозным дискурсом. Философию причинности письма Жака Деррида было бы весьма резонно обозначить
как «Язык в стране глухонемых», ведь, скорее всего, именно там положения французского философа найдут своё максимально точное
воплощение. И именно для подобного типа индивидов Деррида и ваяет сентенциозные сваи своих идей-фикс, явно проигрывающих и по
оригинальности, и по сарказму знаменитым костылям-подпоркам Сальвадора Дали.

X
Загрузка