Про собаку

Женя Крейн

Начало

Окончание

***

Но в 88-м уехала Юлька, и я бродила, бесприютная, по Петроградской,
где мы с ней когда-то учились. Мне казалось, что от меня
отрезали кусок живой плоти и нервные окончания трепещут на
ветру, не желают пережить, перетерпеть это увечье – ноют, ноют
по утраченной части моего существа.

Я не хотела уезжать, мне вообще-то все уже было безразлично, но
Вадим с Верочкой, конечно, меня уговорили. В 91-м мы приехали в
Бостон.

Теперь придется рассказывать унылую эмигрантскую историю. Может это
стыдно – быть эмигрантом? Вот, не выдержали предложенной им
судьбы, восстали (или – удрали, сбежали?), а теперь вот
ноют. С другой стороны, хочется встать в оборонительную позицию
и доказывать всему свету, что мы имели право на выбор, что
никому не обязаны отчетом.

Эмигрантом быть унизительно. Унизительно перед теми, кто там остался
– да и перед теми, кто нас судит здесь. Во всяком случае,
мне было унизительно.

Если сломаешь руку или ногу, то рано или поздно перелом заживет. Но
останется на кости место перелома – шов. В этом месте кость
уплотнится и будет крепче и толще – если процесс срастания
пройдет успешно. И вряд ли можно получить вторичный перелом в
том же месте. Но кость уже не будет такой же, как прежде.
Шов останется, может, даже будет ныть к плохой погоде.

Так что мы теперь отмечены своей эмигрантской судьбой, как клеймом.

Конечно, некоторые будут возражать. Не очень-то приятно принадлежать
к группе людей, которая относится к меньшинству и на шкале
распределения власти и возможностей уступает большинству,
которое здесь родилось. С другой стороны, здесь тоже сейчас
все меняется... А привычный аргумент – здесь все иммигранты –
не работает. Мотивация (это слово для меня новое, я его уже
в Америке подхватила) – мотивация у нас сильнее... Но только
власть имущие всегда будут рассматривать нас – иммигрантов
– как выскочек, ворвавшихся в сложившийся порядок вещей и
претендующих на место под солнцем. А ведь у этих власть имущих
и так забот достаточно. Как же им учесть все интересы – и
беленьких, и черненьких, и красненьких, и желтеньких?

Вадим, кончено, так не считает. Он не стремится к ненужным
знакомствам, не тратит свою энергию впустую. Он пошел развозить
пиццу. Вера, вытянувшаяся в длинноногого козленка с огромными
серыми глазами и безапелляционными мнениями, стала прогрызать
себе дорогу в будущее, вернее – как и положено козленку –
стала взбираться на вершины. Готовилась в колледж. Мама же с
нами не поехала, она, как ни странно, осталась. Я впервые жила
без мамы, в своей семье. Правда, она засыпала меня
письмами. Видимо, на бумаге ей было легче со мной общаться.

***

Я попала в депрессию. Или впала. Как в болото. Или, скажем так – у
меня случилась депрессия. Именно случилась – потому что я
совсем не собиралась тосковать, я хотела выживать.

Имеется в виду, конечно, не период в американской истории, когда
распадались семьи и люди выбрасывались с производства на улицу
– пачками, а бывшие могулы, разорившись в единый момент,
выбрасывались из окон своих особняков. Имеется в виду душевное
состояние, заболевание, широко распространенное среди
эмигрантов. Практически – эпидемия.

В России душевные заболевания были уделом обделенных судьбой –
букой, которой можно было пугать взрослых дяденек и тетенек. Ну,
плохое настроение, ну, развелся ты пару раз, случилась у
тебя истерика на рабочем месте. С кем не бывает. Вот Юлька
ходила, например, к психологу. Сначала бесплатно ходила, в так
называемый «кабинет доверия», на Петроградскую ездила. Потом
за деньги, к нему же домой, в Пушкин таскалась. Но это же
Юлька. Она когда летом подрабатывала в Доме композиторов (в
Комарово) и ей то ли что-то такое сказали, то ли за попу
ущипнули, так она посреди ресторанного зала уселась на пол вместе
со своим подносом. А я, когда в 88-м света белого
невзвидела и на работу приходила, чтобы в стенку глядеть, а девочки
молоденькие, техники, за меня чертили и грели мне чай
кипятильником – я просто так и просидела этот год, или пролежала.
Дома, на диване, под пледом, лицом к стене. Рядом с Найдой. И
никто меня не трогал, как говорит мой муж – «никто меня не
кантовал» - они мне просто позволили вот так пересидеть и
перележать. Оставили меня в покое. А психодиспансер, где-то за
ТЮЗ-ом, там, в России, в Питере – был он зоной запретной. В
поликлинике выше невропатолога никто и не замахивался. Ну,
это то, что я помню. Он тебе рефлексы проверит, ты ногой
подергаешь, тебе витамины Б-12 в задницу пропишут. И гуляй. На
учет в психодиспансер не попадай.

А здесь, в Америке, я как попала к психотерапевту – он, конечно,
меня посмотрел. Но главная часть визита состояла в беседе. Но я
же не такая дура законченная, чтобы не понять, куда он
метит. Про маму мою расспрашивал, да кем я работала раньше.
Через переводчика, конечно. И где мой папа. И есть ли у меня
желание умереть, а главное, что меня больше привлекает –
снотворные таблетки или духовка.

Вадим ко всему этому относится с брезгливостью. Мол, здесь и так
достаточно бездельников, которые себе подобным образом
инвалидность и субсидальную квартиру заработали. А я этих людей не
обвиняю. Когда каждый прожитый день представляет собой
героическое усилие; и утром с ужасом открываешь глаза, вываливаясь
в ненавистную реальность – любая поддержка, лекарства,
психологи – все это превращается в необходимость, как костыли
для инвалида. О привычках я уже и не говорю. Чашка кофе,
выпитая на кухне, окно, привычные улицы, походы в одни и те же
магазины... Привычки становятся подпорками; с помощью мелких
привычных событий дотягиваешь до вечера, переползаешь изо дня
в день. Привычки становятся подпорками, на которые
опирается уставшая жизнь.

Сначала я было бросилась знакомиться с людьми. Стала искать скрытые
механизмы этой жизни. Знакомства были случайны, люди
напуганы и осторожны, правила игры – непостижимы. Прошли годы,
прежде чем я стала понимать хоть что-то.

***

Город. Боже, как я любила жизнь города! Плотным кольцом многие годы
охватывал мою жизнь город. Незаметные глазу связи событий и
отношений прочерчивали существование, как скрытые
электрические провода. Встречи, судьбы, знакомства, принятые решения,
прошлое и будущее – все было предопределено и пронизано
скрытым смыслом города. Конечно, иногда мне становилось душно, и
я вырывалась из плотных его объятий – в пригород, на
природу. Да, я наслаждалась свободой и природой. Там все
подчинялось иным законам мироздания, и это не имело никакого
отношения к моей городской судьбе. В городе я была частью чего-то
большего, чем я сама. Вне его я оставалась совсем одна. Это
было прекрасно, но в больших количествах – опасно для психики
и страшно. Начинаешь задумываться, а это – лишнее, если
хочешь продолжать налаженную жизнь и оставаться такой как все.

У меня даже появилась небольшая теория на эту тему. Подумайте, ведь
там, дома, даже если ты ничего не предпринимаешь, события
сами находят тебя. Кто-то звонит, кого-то неожиданно
встречаешь, открываются какие-то возможности, и спираль судьбы
разворачивается новыми витками. Здесь, на новом месте, становишься
энергетической единицей, не связанной с окружающим тебя
пространством. Судьба застывает, обесточенная, без будущего и
без связей. Нужно генерировать неимоверное количество
энергии, чтобы продолжать ее, не имея никаких существенных
источников, из которых ты мог бы себя подпитывать. Можно месяцами
сидеть и ждать – и ровно ничего не происходит, кроме того, что
стареешь.

Я обложила себя фотографиями из прежней жизни – друзьями и
родственниками, умершими и живыми. Куда ни посмотришь, везде я
встречаю их испытующие взгляды: «Чего же ты добилась в этой
жизни?»

Мне нечего им сказать. Я ничего не добилась, я никем не стала, и
этот рывок за горизонт ничего мне пока не принес, кроме боли и
унижений. Наверное, меня можно назвать неблагодарной, кто-то
потратил усилия и средства, превращая меня в частичку этого
сложного механизма. Но меня как-то не оставляет чувство,
что моею жизнью воспользовались, как пешкой в чужой игре.

Психотерапевт беседует со мной каждую неделю, нянчится с моими
эмоциями и нервами, дает советы. А я думаю, что мне не
антидепрессанты нужны, а иной муж, другая дочь, другая мать и иная
судьба. Гневить Бога тоже опасно, поэтому я лучше не буду
впускать в голову подобные мысли.

***

Но я все-таки вырвалась немножко из своей судьбы и пошла учиться. Я
решила стать маникюршей.

Не буду рассказывать, как я приняла подобное решение. Поверьте, мне
было нелегко на это пойти. Дело не в том, что было
унизительно расставаться с прежней профессией – это как раз произошло
очень просто, и крест я на себе поставила еще перед самым
отъездом. Трудно было выйти из дома, из ставших
привычно-ненавистными стен, из устоявшегося уже хода новой жизни, когда
муж спит до десяти, смотрит полдня телевизор, и уходит на
работу к трем или четырем, а Вера убегает с утра в школу,
приходит домой на обед и уносится опять на бесчисленные занятия,
к подружкам или еще неизвестно куда. Я безлико сновала между
ними волчком, убирая, подбирая, прибирая и подавая.

Я пошла учиться. Прошло почти двадцать лет с тех пор, как я сдала
свой последний экзамен. Помнится, у меня когда-то была хорошая
память, и мне легко давалось учение. Экзамен на лицензию я
сдала, проучившись три месяца. И даже переводчика нанимать
не пришлось. Я сдала сама, со словарем.

Работать я начала уже через несколько недель после получении
лицензии. То ли я хозяину салона понравилась, то ли акцент мой
помог. Но только, походив по центру Бостона, истоптавши свои
лучшие туфли на каблуках, набрела я на это место, где в холле
журчал фонтанчик, и играла неземная музыка.

Английского у меня тогда почти не было, но я все время кивала,
улыбалась, я готова была на все. На интервью хозяин салона сказал
мне, что работать придется и по субботам. Это слово я
поняла – и опять закивала. Куда угодно, думала я, но только
вырваться, вырваться из всего этого.

Я стала мало бывать дома, у меня не хватало времени на хозяйство. В
раковине теперь всегда копились грязные тарелки и кастрюли.
Рядом с раковиной стояли использованные чашки и стаканы – по
глубокому убеждению Вадима их ни в коем случае нельзя было
ставить в раковину вместе с остальной посудой. Он теперь
стал обращать на меня внимание. Сначала поглядывал на меня с
удивлением, злился и однажды с раздражением пробурчал, чтобы я
не очень увлекалась затачиванием чужих ногтей, но я ему
ничего на это не ответила. Как ни странно, я была довольна
своей работой, у меня выявился даже некоторый талант к этому
делу. Женщины были, по большей части, доброжелательны и
терпеливы с моим ломаным и медленным английским, и оставляли
хорошие чаевые. Мама продолжала забрасывать меня письмами, но я
перестала ей отвечать и только изредка звонила, чтобы нелепо
расспрашивать ее о здоровье и получать в ответ требования
прислать лекарства и деньги.

Ходить на работу мне было приятно, и в первый раз в жизни я
почувствовала себя кому-то нужной, даже незаменимой. Я тихо возилась
с руками моих клиентов, слушала сплетни и душераздирающие
истории из личной жизни. Стивен, наш самый лучший мастер,
красавец-мужчина, первый гей, которого я увидела в своей жизни,
стал мне чуть ли не самым близким другом – с тех пор, как я
рассталась с Юлькой. За день он успевал сделать счастливыми
несколько самых требовательных клиенток, виртуозно
помахивая в воздухе изящными руками, словно играл на скрипке. Я
терпеливо отвечала на неизменное «Откуда вы?» и «Как долго вы
здесь уже живете?» и думала свои неспешные мысли. Почему-то
все решили, что я – профессионал из Европы, и народ стал вдруг
записываться ко мне за два месяца вперед, а хозяин
предложил подписать контракт на год. Я согласилась. Вадим,
почему-то, был недоволен, но я решила не придавать этому значения.

Самыми милыми клиентами оказались гомосексуалисты. Я бы никогда не
подумала, но это были очень душевные люди, культурные и
доброжелательные. Один из моих клиентов, Рон, даже посвятил меня
в длительную эпопею своей борьбы с местным законодательством
за усыновление ребенка. Мне было его безумно жалко.

***

Тем не менее, жизнь моя эмигрантская все еще продолжалась, и в один
прекрасный день зазвонил телефон, и нам сообщили, что
прибывает всеми давно забытый дальний груз (по прошествии почти
года!) и его надо встречать. Муж мой начал ругаться, а потом
заявил, что не может в этом событии участвовать. И ушел
развозить пиццу. Меня охватила паника. Я думала, что начну сейчас
задыхаться, как это было со мной несколько раз прежде, но
тут до меня дошло, что дома, кроме меня – никого нет, и
помощи тоже ждать неоткуда. И я задыхаться почему-то перестала.
Когда я звонила на работу, то испытывала ужас похуже, чем
перед распределением двадцать лет назад. С комком в горле, еле
шевеля тяжелым языком, на ломаном английском я прошелестела
что-то в трубку о внезапном гриппе (сердечный припадок и
нервы отпадали – в салоне могли подумать, что я какая-нибудь
больная и не смогу нормально работать), и получила в ответ
вместо недовольства неожиданное сочувствие. После этого я села
у телефона в старинное кресло, которое мы так удачно
притащили с помойки, сложила руки и стала ждать. Найда подошла и
положила свою морду мне на колени. Вместо шелковой шерсти у
нее теперь вокруг носа висели сосульки тусклых пожелтевших
перьев. Она смотрела на меня своими выпуклыми глазами и ждала
любви, и я иногда ее и вправду любила, как любят беззащитное
существо – любовью, замешанной на чувстве вины; а иногда
испытывала приступ злобы и орала на нее беспричинно, потому что
собака просила у меня то, что я сама никогда ни от кого не
смогла получить. И вот мы с ней сидели – старая собака
неизвестной породы, мало любимая, вонючая и невоспитанная,
притащенная на другой край земли, и ее хозяйка, бесприютная и тоже
никем не любимая, уже совсем не юная, усталая женщина,
ждущая от жизни подарков, которых она ни у кого не просила, но
все-таки надеялась получить...

Мы сидели в сером январском свете, день сочился в комнату через
старые тюлевые занавески, и голые ветви прочерчивали свет
наискосок. Мы сидели и ждали: я ждала дальний груз, упакованный
Стасом, специалистом по дальним грузам – в коробках из-под
цветных телевизоров, где плотно соседствовали тома Диккенса и
передник с петухами, жестяные подносы и ковер из гостиной с
дырочкой у самого края. А Найда ждала покорно и униженно –
моей любви. Или ласки. Или внимания. А, может быть, совсем не
униженно. Может быть, это была ее собачья мудрость? Я ведь и
правда иногда бросалась ей на шею, целовала ее старую
изношенную шерсть, ее милую покорную морду, гладила по торчащим
ребрам и просила у нее прощения. Мы обе с ней состарились в
ожидании, и у нас похожий взгляд, говорят знакомые – наивный,
ищущий. Просящий.

***

Весной мы переехали на новую квартиру – далеко за город. Новенький
домик, словно из игрушечного детского конструктора, легкий –
словно не настоящий – зашитый в чистенькое пластиковое
покрытие на окраине такого же игрушечного поселка. Словно дети
играли, строили домики из конструктора, а потом устали,
надоело им – и они так его и оставили рядом с речкой, в стороне от
больших дорог, забыли убрать в коробку. Впервые в жизни в
моем распоряжении оказался двухэтажный домик с садиком и
подвалом. Мы получили это чудо – дешевую субсидальную квартиру –
как малоимущие, и Вадим рассказывал знакомым, как выгодно
быть бедным в этой стране, и как надо уметь выживать в любых
обстоятельствах. Многие наши знакомые, программисты и
инженеры, приехавшие в одно с нами время, уже купили собственные
дома и работали по специальности. Но Вадим почему-то решил,
что достойную работу он уже не найдет, и приобрел какие-то
удивительные качества и привычки, которых у него совсем не
было раньше, в России. Он собирал купоны на товары и продукты,
вырезал их из газет, а потом сортировал. Он не разрешал нам
с Верой самим делать покупки, а делал все сам, утверждая,
что он-то знает, как покупать, а мы только выбрасываем деньги
на ветер. Он собирал выброшенные домашние приборы и мебель с
помоек и с улицы, и забил ими весь подвал в новом домике.
Все свободное от развозки пиццы время Вадим теперь посвящал
восстановлению испорченных телевизоров, приемников и
микроволновых духовок. Если у вновь прибывших знакомых не хватало
лампы или тостера – обращались к Вадиму. Похоже, что он
чувствовал себя очень сметливым и нужным. Похоже, что мой муж
нашел себя и был счастлив.

Все это было очень странным, и я даже не пыталась что-либо понять.
Иногда только вспоминала затхлый угол подвала около
копировки, лампы дневного света и белый носовой платок, протянутый
над моим плечом.

Через несколько месяцев после нашего переезда в новый дом, Вера
уехала в колледж. Мне надо было тосковать и расстраиваться, а я
почему-то вздохнула с облегчением. На работе было
по-прежнему, то есть хорошо. Я уже зарабатывала вполне приличные
деньги и даже радовалась, что часть заработка приходит наличными
– чаевыми. Вадим, по-моему, раздражался, что я приношу домой
больше денег, чем он. Я старалась с ним на эту тему не
говорить.

***

Уже наступило лето, когда я решила покрасить волосы. Дело в том, что
я последние двадцать лет волосы стригла очень коротко и не
выносила, если они отрастали даже на сантиметр ниже мочки
уха. Но во всех этих перипетиях эмиграции и депрессии, когда
было жалко на себя денег, а Вадим упрекал меня в неумении их
считать... При всех общих данных, волосы я запустила – да и
себя тоже – и они отросли в эдакую полуседую гриву, с
которой надо было что-то делать. Стивен утверждал, что волосы у
меня замечательные и стричь их нельзя, что ему лишь стоит
приложить к ним руки, всего лишь несколько манипуляций... Но я
боялась довериться ему, да и стеснялась. Наступило лето, и я
сделала себе педикюр и одела босоножки. Верочка приехала из
колледжа и потащила меня в «Мэйсис», заявив, что с моим
гардеробом надо не в салоне на фешенебельной Ньюбори Стрит
работать, а мыть унитазы у зажиточных русских. Я как-то нехотя
пошла, а потом увлеклась – увлеклась самим походом в магазин и
примеркой и всей этой обстановкой, словно мы пришли в храм,
где поклоняются одежде. Увлеклась своими новыми
неожиданными отношениями со взрослой дочерью. Мы истратили три сотни
долларов – и почти ничего не купили – и меня охватило жуткое
чувство вины, но Верочка махнула рукой, рассеивая все страхи,
и потащила меня в кафе «Капучинос».

- Мама, я вообще не понимаю, что за жизнь ты ведешь, - говорила она,
уплетая свою порцию «чизкейка», слизывая кончиком языка
крошки из угла губ и милым движением отбрасывая назад легкие
волосы. – Ну, хорошо, мне ясно, почему ты бабу Таню не
вызываешь. Бабу я люблю, конечно, но тебя она слопает через месяц.
Ведь ты же всем ногами по себе ходить даешь. Как только ты
от отца до сих пор не ушла, я вообще не усваиваю. Папик –
мужик что надо, красавец и все такое, но он же как вампир твое
поле сжирает. Друзья у вас всегда – твои. Книги – твои. Ты
его обслуживаешь с ног до головы, да еще и в рот ему
смотришь. Я, мать, тебя не уважаю, что ты от него до сих пор не
ушла.

- Он мне нужен, Верочка, - сказала я с удивлением.

- Для чего, мамик?

- Чтобы ничего не менять.

Верочка выросла в красивое длинноногое существо, милое и упрямое,
как и положено единственному ребенку. Она мне тяжело далась, и
я так никогда и не решилась рожать второй раз. В детстве
она звала меня Татой от Наташи, как будто я была ей не
матерью, а сестрой. Может, и относилась она ко мне так же; во
всяком случае, моя дорогая мама об этом позаботилась.

***

Стивен усадил меня в свое знаменитое кресло и провел над моей
головой своей тонкой рукой.

- Наталиа, - сказал он, опустив веки и выговаривая каждое слово –
словно пел, словно всматривался в себя. Он и правда был
художником, этот Стивен, он говорил со мной – словно рассказывал
непосвященной о своей будущей картине. – Наталиа, я не буду
менять замысел Творца, я всего лишь внесу поправки скромного
художника, - и торжественно добавил: - Я буду делать red
highlights.

Мастера с другого конца зала прислушивались к каждому произнесенному
им слову. Впрочем, клиенты тоже следили за нами, за каждым
словом, за каждым движением его рук. Стивен зарабатывал
очень большие деньги.

Я не люблю сидеть в кресле у парикмахера. Я ужасно стесняюсь всего
этого внимания и нарочитости. Прежде всего, для меня очень
дискомфортно само сознание того, что мой внешний вид каким-то
образом может зависеть от другого человека. Это как-то
умаляет мою значимость, когда подобный процесс не зависит от меня
самой. Кроме того, я терпеть не могу того чувства, когда с
замиранием сердца ожидаешь невозможного – увидеть в зеркале
другого человека, новое воплощение себя, некую личность с
моими привычками, но с измененной внешностью. Я чувствую себя
настолько уязвимой, сбрасывая все эти поверхностные оболочки
– наверное, это можно назвать привычной маской, с которой я
уже срослась – когда я нехотя позволяю внешнему миру
взглянуть на себя. Без щита и без забрала. Можно сказать – без
кожи. Возможно, что это тщеславие. Возможно, что это мой страх
перед людьми. Словно я буду судима, беззащитная и слабая,
но, увы, гордая.

Сначала, в первую долю секунды приходит мгновенное узнавание: той,
что смотрит на меня из зеркала, той – которой пытаюсь стать
всю свою жизнь. Трансформация. Все точки соединились, я нашла
себя. Но разочарование тут же охватывает меня. Не было
движения вперед, не было превращения гусеницы в бабочку. Я
безжалостно отброшена обратно, на мои исходные позиции – туда,
где была всю жизнь, откуда стремлюсь вырваться с такой
страстью. Мое стремление не быть самой собой имеет оборотную
сторону. Сколько я себя помню, я яростно защищаю именно это «я»,
от которого так страстно пытаюсь избавиться.

Red highlights получились на славу. Будто бы и не произошло никаких
изменений в моем облике – только волосы стали блестеть, как
двадцать лет назад, да еще в лице у меня появился какой-то
новый свет. То ли кожа стала казаться светлее, то ли
засветилась я изнутри. Мне было смешно, я смотрела в зеркало и
пыталась вспомнить ту инженершу, какой была все эти годы –
сигареты в закутке на черной лестнице, кульман у окна, праздники,
когда столы сдвигались в проход и покрывались листами
чистого ватмана. Я вспомнила проветривания, форточку с тяжелой
задвижкой (почему в Америке нет форточек? Мне их так не
хватает), вспомнила Аллу за соседним столом, ее цветастый шарф,
зимние сапоги, которые она никогда не переодевала, так и сидела
весь день. Она ела капусту, постоянно жевала, доставала ее
из ящика стола. Еще она занималась аутотренингом. Я
вспомнила начальника нашего отдела и его глаза – красные, как у
кролика. Он пил, все об этом знали. Командировки, заводы,
гостиницы, итальянские туфли, купленные у фарцовщицы из
строительного отдела, автобус утром и вечером, магазины, очереди,
отпуска – в Крыму и на Валдае; помидоры – в горшках на балконе,
немецкую мебель, чешский хрусталь, театры, фонари на
Фонтанке, плавящийся асфальт на Невском, комары на даче, походы за
грибами, лыжи зимой и обжигающий кофе «из ведра». Просто у
меня это пронеслось обрывками в голове, прошлая жизнь. Бывает
так, что выносит тебя в прошлое – от запаха, от
воспоминания, от угла, под которым падает свет. Все это сложилось в
одно воспоминание, прошлая моя жизнь, прошлая я.

Смешно, смешно все это. Смешна моя жизнь и мои надежды. Смешно, что
я чувствую себя до противного молодой. Что по утрам у меня
опухшие глаза и кожа напоминает пожелтевший пергамент, что к
вечеру у меня опухают ноги, что мое тело устает от одежды,
и, добравшись до спальни, я срываю к черту нижнее белье,
которое, кажется, врастает в усталую кожу после длинного дня.
Смешно, потому что за эти, казалось, бесполезные годы, я
изучила себя и знаю от чего плачу и от чего смеюсь. Смешно,
потому что я по-прежнему чувствую себя неуверенно с людьми, не
знаю, как надо правильно жить, жалуюсь, и меня все учат самым
прописным истинам. Смешно, потому что я совершенно
разучилась общаться с людьми и боюсь, что они меня тоже не понимаю и
недолюбливают. У меня появилась подруга-американка, очень
разочарованная в жизни женщина. Но мне с ней комфортно,
комфортней, чем с теми женщинами из России, с которыми я
сблизилась сразу после приезда сюда.

Однажды я покупала колбасу и пельмени и зашла в русский книжный
магазин, он был рядом с продуктовым. На полке стоял перевод
Стейнбека. Книга открылась почти в самом конце: «Зима тревоги
нашей позади. К нам с сыном Йорка лето возвратилось!» - прочла
я.

Может быть, я и не ошибалась? Столько лет твердила, твердила. Сама
поверила в то, что зима кончается.

И я стала читать дальше:

- Это Шекспир, - сказала Эллен.

- Правильно, дурашка, а из какой вещи, кто это говорит и когда?

- Понятия не имею, - сказал Аллен. - Это одни зубрилы знают.

***

Найда даже и не болела совсем. Когда мы въехали в новый домик, то
подписали бумагу, что мы не держим домашних животных. Как-то
так по-русски надеялись на авось. Я даже не знаю, почему мы
ее потащили с собой за океан. Правда, мы не могли предвидеть
всех трудностей. Да и не решилась я оставить ее с мамой,
уверена была, что мама ее усыпит, как только мы уедем. И мне, в
конце концов, было все равно, в таком состоянии я уезжала.
Но Найду бросить я не могла. Найда стала уже членом семьи –
не меньше, чем Вадим.

Она даже и не болела. Просто была уже очень старой собакой. У нее
был слабый мочевой пузырь, она была глухой на правое ухо. Но я
в ней всегда видела тот дрожащий клубочек у подъезда – все
эти прошедшие годы, мои, наши годы.

Мы ее, конечно, перевезли в новый дом и устроили в подвале, я все
бегала смотреть, как она там. Но по ночам она стала ужасно
выть, и на третий день в дверь постучала соседка – огромная
женщина в желтых штанах на резинке и в красной майке с
широчайшими проймами, в которые была видна ее грудь.

- What’s going on? – c порога спросила она. – Do you need help? Is
everything ok?

Я что-то такое попыталась объяснить на моем ужасном английском,
что-то про собаку знакомых, что это больше не повторится.

После этого мы стали оставлять Найду в машине. Конечно, мы могли ее
выпускать из подвала по ночам, но я всего боялась – боялась,
что она будет лаять ночью, боялась соседей, боялась
администрации, боялась потерять эту квартиру. В машине Найда не
выла. Она поднималась на задние лапы, клацала когтями по
стеклу, била хвостом. Но она была старая, усталая собака. И вскоре
она уже лежала на полу машины, прикрыв нос лапой. Мы
оставляли открытыми окна, ставили рядом с ней миску с водой. Найда
вяло шевелила хвостом, поднимала голову. В глазах у нее
были любовь и надежда. У Вадима стал совершенно затравленный
взгляд. Я таким не видела его даже на похоронах его матери.

Мы усыпили Найду. Был март месяц, весна почему-то все не начиналась,
было холодно, поздняя зима терзала землю. У нее все-таки
нашли рак. Ветеринар сказал, что оперировать поздно. Мы
усыпили ее, когда поняли, что она будет только мучиться и будет
мучить нас. Она уснула в ветеринарной клинике для неимущих, на
железном столе. Задние лапы у нее подрагивали, а глаза
покрылись желтоватой пленкой. Я стояла с ней рядом, и рука моя
лежала на еще теплом, тощем боку. Она несколько раз
вздохнула, и по ее выцветшей шкуре пробежала мелкая дрожь. Ветеринар
показал мне головой на дверь, и я поняла, что мне лучше
уйти. Вадим сидел в коридоре на розовом пластмассовом стуле,
опустив голову в руки. Я постояла рядом и вышла на улицу. Вот и
все. Теперь я свободна. У меня больше нет обязательств.
Странно. Я чувствовала, что меня ничто ни с кем не связывает. Я
была свободна, одна в большом и холодном мире.

Я порылась в сумочке и достала мятую пачку с единственной сигаретой.
Вообще-то я курить бросила. Наверное, уже месяца три не
курила. Все таскала с собой эту пачку, жалко было выбросить.
Или ждала подобного момента.

- У тебя здесь животное?

- Животное? Да, мое животное только что умерло.

- Знаешь, он приходил к моему крыльцу каждый вечер. У меня не было
домашних животных так долго, с тех самых пор, когда я был
всего лишь маленьким мальчиком. Но он был такой дружелюбный.
Сегодня утром он меня укусил, он показался мне таким странным,
он весь дрожал. Я привез его сюда. Знаешь, я называл его
Чипом. Он любил картофельные чипсы. Представляешь? Они
сказали, что он очень болен. Что мне делать, что же я буду делать?

- У тебя есть семья?

- Нет, я живу один.

Он мне никого и ничего не напоминал, он выглядел, как обыкновенный
американец, я бы даже не обратила на него внимание. Такие
ездят на «траках» и сидят в маленьких барах – в джинсах и
рубашке; такие рубашки в России называли ковбойками. У него
подрагивали руки. Рабочие, большие, грубые руки, которые,
наверное, привыкли к разной работе. И он плакал и не скрывал этого,
не стеснялся. И тогда я сделала очень странную вещь. Я
обняла этого незнакомого американца, и он тоже обнял меня,
большой, как медведь. И мы стояли и плакали под серым небом, в
тот день, когда я, наконец, примирилась с собой и со своей
жизнью.

А потом я пошла обратно, туда, где стояли розовые пластмассовые
стулья. И там ждал меня Вадим, и у нас впереди была еще очень
долгая жизнь.

Последние публикации: 

X
Загрузка