Диалоги с Олегом Куликом #3. Человеческое. Уход из большого спорта.

Дмитрий Бавильский (27/08/02)



alter aegis

- Перформенсы выполняли в России функцию возвращения искусству чувственности. Всё советское искусство до такой степени было засушено идеологемами, идеологическими конструкциями, что художник был намертво отрезан от пластики. Он не имел право чувствовать.

Более того, интимное, интимность, брутальная сексуальность была запрещена: это не служило родине, партии и правительству.

Самое смешное, что диссидентствующие художники, в первую очередь, концептуалисты, противостоявшие советской власти, действовали по той же схеме.

Они и отвечали на идеологические догмы идеологическими догмами. Чувственное, живое, человеческое, индивидуальное оказалось задавленным.

Не случайно феноменальный успех ждало всё, что выходило за рамки официоза. Например, достаточно посредственное стихотворение Константина Симонова «Жди меня и я вернусь…»

- Симонов- то тебе чем не угодил?

- Просто стихи плохие. Но общество ощущало такой дефицит интимности, впрыснутой в публичное обсуждение, что никто не смотрел на качество текста.

Ведь всем хочется только об этом и говорить. Не сдавленно, под кроватью обсуждать с Дусей, как ты её любишь, но честно рассказать о своих чувствах миру. Но, при этом, ты встаёшь на партсобрании и говоришь: «Партия и правительство постановили…»

- Именно поэтому тебе и понадобились публичные проявления чувств.

- Публичное возвращение чувственности происходило в русском искусстве через перформенс, когда я начал раздеваться…

- То есть, кайф не в том, что ты - собака, а в том, что ты - голый, обнажённый человек со своими чувствами?

- Люди на меня смотрят, я выхожу и действую на них своими телодвижениями. Какая первая реакция была на всё это безобразие - люди же не говорили о том, хороший я художник или плохой. Все хохотали.

Реакция совершенно нездоровая.

Как только в обществе появился вкус к живому человеку и понимание того, что есть такая сфера, и её можно обсуждать публично, как только я стал о ней думать, рассказывать другим, очень многое изменилось - и во мне, и в мире вокруг.

- Ты думаешь, об этом не говорят?

- Думают, но не вслух. В Москве даже сейчас об этом практически не заикаются. Я думаю, что в Челябинске ещё меньше. По серьёзному: о своих чувствах, эмоциях.

- Может быть, никому не интересны чужие чувства?

- Задача художника и состоит в том, чтобы заинтересовать своими переживаниями как можно большее количество народу. Хотя это и воспринимается, как жест далёкий от норм приличия.

Зато разговоры о том, как кто кого кинул или замочил - норма нашей жизни.

А то, что ты любишь человека, что ты при этом чувствуешь и переживаешь - чудовищная тайна. Я видел много серьёзных людей, которые (если начать с ними разговаривать о сфере чувств) начинают прятать глаза и тушеваться. Потеть!

- Когда приходят покупать работы?

- Ну, к примеру. Солидные бизнесмены, банкиры… «Я с женой о таком не говорю…»

- Именно этим вызван такой успех передачи «За стеклом»?

- Конечно, там, ведь, ничего особенного не происходит: сидят за столом люди, треплются… Кухонные разговоры, перенесённые в студию до сих пор способны вызывать у нашего человека шок.

- Ну, к этой передаче мы ещё, думаю, вернёмся. Значит, разговор о чувственном важен уже на стадии называния, обозначения темы?

- И имеет важную терапевтическую роль.

- А когда ты обнажился в первый раз?

- В 1990 году, это был первый перестроечный случай боди-арта.

Я был куратором выставки английских феминисток. Они дико возмущались, что куратором им назначили мужчину. И, чтобы «отомстить» решили слепить из меня формы. До этого они лепили друг дружку - одна девочка садилась на стул, а другая снимала с неё часть руки или ноги, или тела…

Потом они встают и части тела, минус-формы, оказываются приделанными к стулу.

Меня они посадили на табуретку, задницу они обмазали гипсом, при этом не смазав её вазелином, и когда я вставал, это был ужас - мне казалось, что с меня живьём сдирают кожу.

Вместе с волосами…

Объект и вышел таким - волосатая жопа Кулика.

- (все смеются) Оммаж к волосатой чашке Олденбурга. Неплохое вхождение в боди-арт.

- Я им отомстил, сказав, что Россия - страна бедная. Поэтому подиумы и подставки для работ у нас делаются только из одного материала - снега.

И мы утрамбовали снег, поставили на него стулья с остатками гипсовых форм, через три часа всё это начало таять, превращая выставку в скопище чудовищной грязи.

- Взаимно обменялись любезностями. Теперь ты же закончил показы акций, как же ты несёшь знамя раскрепощения в массы?

- Когда перформенсы отошли, то для меня это стало самой насущной проблемой. Можно сказать, номер один. Пока я не могу конвертировать новую чувственность в пластику, пока я занимаюсь ей только в повседневной жизни.

И, честное слово, даже не знаю, как переплавить её в искусство. Для пластики это слишком сильная вещь. Теперь я потрясаюсь великими мастерами прошлого, которые писали пухлые романы сугубо о чувствах.

Это только кажется, что о любви говорить просто.

- Легко впасть в банальность?

- Да, хотя бы потому, что окончательно потерян нормальный язык человеческого общения, культура внутренней жизни…

Это нельзя придумать, это можно только пережить. А советским людям трудно признать наличие вот такой сферы, мы только-только признались, что у нас секс имеется. А любви-то нет…

- То есть, в компании с Борисом Моисеевым, ты занимаешься тяжёлым процессом сексуального раскрепощения экс-советского человека.

- Я не занимаюсь сексуальным раскрепощением. Боря Моисеев - шоумен, для него, как шоумена, тема не важна.

Ему всё равно, что профанировать.

А для меня, как для художника, важна идея. Всего одна. Но ты посвящаешь ей всю свою жизнь.

Илья Глазунов высказался: «Каждый дурак под линейку может нарисовать чёрный квадрат». «Но ты попробуй заниматься этим всю жизнь» - ответил ему Дмитрий Александрович Пригов.

- Тут можно провести параллель с жизнью в науке. Хороший учёный делает изобретения каждый год, выдающиёся учёный, за всю свою карьеру, делает несколько фундаментальных открытий. И только гении, типа Эйнштейна, всю свою жизнь двигают какую-нибудь одну идею, «Теорию относительности», которая окончательно и бесповоротно меняет представление людей о Вселенной.

- Любой похотливый дурак может влюбиться в козу. Но ты попробуй любить её всю жизнь. В конце концов, а ты женись на этой козе!

Любой Боря Моисеев может спеть о том, что он любит мальчиков, но ты сделай это сильно по форме и докажи, что за этим стоит реальная страсть.

Вот когда Алла Пугачёва поёт о том, что она меняет любовников, вся страна верит.

Это и интересно.

А деятельность Бори Моисеева - это эрзац.

Не тема определяет место человека в искусстве.

Ты интересен не когда говоришь о любви, важно как ты будешь говорить об этом.

- Но тема боди-арта у тебя сейчас уходит.

- Именно потому, что приходит тема любви. Но пока - только в жизни. Ещё не отработано много тем, связанных с политикой, обществом, общественными отношениями, с животными и с зелёными.

- То есть, парадоксальным образом, ты оказываешься не готов говорить о своей чувственной жизни.

- Нужно сначала разобраться с социальным мусором, разложить его по полкам, а потом уже переходить на более глубокий, глубинный уровень.

- Это теперь актуально? Ты снова, как голодный хищник или чуткая жертва, держишь нос по ветру?

- Я думаю, эта новая для меня тема, должна найти серьёзный отклик в обществе.

Уже сейчас снимаются не боевики про бандюганов и ментов, но фильмы про большие эмоции и чувства. Про реальные желания и страдания людей.

Мне уже надоело гнаться за модой, которую определяет непонятно кто.

В конце концов, это моя жизнь и распоряжаться ею я должен самостоятельно, руководствуясь своими собственными чувствами и эмоциями.

- А как тебя настигла идея начать показывать акции. В какой ситуации ты решил «сделать это»?

- В 1993 году я ушел из галереи «Риджина», где был куратором, директором, экспозиционером…

Когда меня оттуда «ушли», я не знал даже сколько стоит метро, потому что по утрам, в восемь часов, меня забирала машина и я до утра возился в четырёх стенах.

Тогда случилась революция, и парламент расстреляли из танков. И все мы оказались совершенно в другом мире.

Мы долго и упорно строили какую-то свободу и демократию, и вдруг оказалось, что мы снова вернулись в пещерный век.

Кошмар!

- А что тогда происходило в искусстве?

- Многие мои учителя и отцы, уехали на запад и бросили меня в Москве точно сироту.

- Ты имеешь ввиду кого-то конкретно?

- Художников предшествующих поколений.
Илья Кабаков,
Эрик Булатов,
Виктор Пивоваров,
Андрей Монастырский,
Никита Алексеев,

«Медгерменевты», «Мухоморы»…

И тогда мы начали делать искусство, понятное здесь, адекватное местной ситуации, не опираясь ни на какие, до нас выработанные критерии.

- Это очень важный психологический момент - пришлось убивать в себе опыт отцов, для того, чтобы во весь голос заявить о своих собственных представлениях о прекрасном.

- Мы стали искать, вырабатывать язык, понятый здесь и сейчас. И когда мы более или менее сформулировали сиюминутные стратегические цели и задачи, что-то стали делать…

Особенно важен был, прошедший в «Риджине» первый фестиваль анималистического искусства, потом - фестиваль перформенсов, что-то ещё…

С Запада стали возвращаться разочарованные люди и начали активно говорить о кризисе. Оказалось, что везде разбухает кризис - и там, и здесь. Потом, чуть позже, нас накрыло волной социального неблагополучия…

- Что и совпало с твоей личной ситуацией?

- Как обычно. Я выпал из условно властных, организационных структур, оказавшись предоставленным самому себе.

Ни денег, ни работы, ни признания. Состояние полуживотного. У тебя есть руки, голова, зубы…

- Зубы то свои?

- Тогда были свои (смеётся). Но уже шатающиеся. Хотя за дряблую ляжку я ещё мог ухватить.

И меня всё время мучило - «ну какие же мы, к чёрту, люди…» - мы совершенно беспомощные животные, мы рыбы, которых выбросило на берег и, на последнем издыхании, мы дрыгаем жабрами.

- И тут ты придумал собаку?

- Этому предшествовала череда мыслей, которые начались где-то с восемнадцати лет. И продуцировали их не книги, но моя собственная жизнь. Потом я понял, что они очень простые. Но для меня они оказались тяжко выстраданными.

К тому времени я пережил несколько серьезных разочарований. И главное, я разочаровался в категории «прозрачность», которую в Москве просто не увидели.

- На то она и прозрачность. До неё народ дозрел только сейчас. Но об этом мы поговорим чуть позже.

- (выпивает) Хороший виски тут у вас… Виски как наркотик - хорошо идёт в хорошей компании. И наоборот…

- Ну, ты не расслабляйся. Ближе к телу.

- Ключевым тогда для всех было слово «кризис».

Всё стало проседать, и к началу 1994 года все впали в чудовищную мировоззренческую депрессию: мы опять оказались в той же жопе, из которой так трудно выбирались.

- А ситуация 1994 года никак не рифмуется с нынешним московским затишьем?

- Сейчас всё выглядит немного по другому: люди уже несколько раз падали и поднимались

- И потихоньку привыкли к режиму «русских горок»…

- Да. А тогда вся страна была весьма наивной. Не важно шестьдесят тебе лет или двадцать: когда рухнул железный занавес, люди сидевшие всю жизнь в спёртой комнате оказались на открытом воздухе. Вот и вышла некоторая эйфория…

- Это теперь называется информационная травма.

- А тогда об этом никто ещё не знал. У всех случился сильный кайф, вся страна читала «Огонёк» и поражалась зверствам сталинского режима. Пять миллионов тиража. Это все и приняли за свободу.

- Гласность и оказалась некоей не очень удачной репетицией демократической раскованности, к которой мы пришли не слишком готовыми…

- И в 1993 году случилось типичное похмелье. Первое в новейшей истории. Сильное, неожиданное, болезненное…

- А я в это время делаю выставку в галерее Гельмана «Я люблю Горби».

Когда вся страна сотрясается от ненависти к первому президенту, я вывешиваю гигантские копии его родимого пятна, сделанные из оргстекла.

Я никогда не был поклонником Ельцина. Я понимаю, что Горби - слабый человек, но то, что мы сидим сейчас и пьём виски - заслуга не Ельцина, но, всё-таки, Горби.

Если бы не Ельцин, вполне возможно, мы бы сейчас сидели ещё лучше. Если такое вообще возможно.



Я
люблю
Горби

- А сам Горбачёв никак не отреагировал на эту выставку?

- Он её видел, ему показывали. Более того, меня приглашали в его команду помогать делать предвыборную компанию.

Помните, когда он выдвигался на пост президента России в 1996 и получил минимальные доли процента…

После первого же предложения, его имиджмейкеры отказались от моих услуг. Я сказал им: никто не использует на выборах такое мощное пропагандистское средство, как запахи. Давайте сделаем духи или дезодорант «Запах Горбачёва» и объявим об этом по всей стране.

Аэрозоли с этим запахом (допустим, мы назначаем «Запахом Горбачёва» яблоневый или апельсиновый аромат) агитаторы, которые обычно кидают листовки в ящики, должны были распрыскивать по подъездам жилых домов.

Все будут знать, что это запах Горбачёва: (изображает обывательское недовольство) «Опять Горбачёвым пахнет!» И всё это будет действовать людям на подкорку…

Мне сказали, что «нам это не подходит».

Сейчас это уже могут запретить, а тогда можно было делать почти всё.

Представляешь: ходят эти тётки, только они не забивают почтовые ящики макулатурой, а изящным движением руки разбрызгивают запах кандидата!

- К тому времени, как тебя ушли из «Риджины», у тебя остался целый шкаф новорусской униформы - масса разноцветных (в основном, малиновых) пиджаков.

- И я даже первое время ездил в малиновом пиджаке в метро. Нелепейшая ситуация: всю старую одежду, к тому времени, я уже выбросил, а ничего кроме, условно говоря, малиновых пиджаков у меня не осталось.

Я сильно похудел, и пиджаки болтались на мне как на жерди. Именно тогда я и прочитал
рассказ японского писателя
Юкио Мисима, поразивший моё воображение.

(продолжение следует)

X
Загрузка