Дмитрий Александрович Пригов отвечает на вопросы Дмитрия Бавильского

интервью 1996 года

Начало

Окончание

– А как вы относитесь к тому, что Сорокиным и Приговым,
как двухголовой гидрой, пугают литературоцентричных младенцев?

– С точки неразличения («шум идет») – да. А, предположим, относительно
какого-то типа утвержденной институизированной культуры мы – Другое.
Всё Другое – одинаково. Но когда ты входишь в это Другое, оказывается,
что одно Другое, относительно него всё тоже Другое. И когда человек
войдет в Сорокина, он поймет, что официальная литература и Пригов
это тоже Другое в этом отношении, как Другая официальная литература
и Сорокин, относительно Пригова. Есть черты более или менее общие.
Это естественно сомнение в легитимности традиционного литературного
высказывания перед амбициями прямого утопизма. В пределах сорокинского
письма я прочитываю некие черты утопизма. На мой взгляд после
Добычина и Платонова, он самый крупный русский писатель. Я понимаю,
что мое утверждение для кого-то покажется мало корректным. А для
кого-то и Добычин и Платонов не являются лучшими.

У нас с Сорокиным разная синдроматика. Потому что страх быть идентифицированным
и апелляция к додискурсивным глубинам – у нас иные. Возможно,
стилистически мы разные. Но в большом культурном менталитете,
мы, конечно, представители разного извода одного.

Вы вообще следите как критика на вас реагирует?

– Мне трудно сказать – я не выписываю ни газет, ни журналов и
у меня нет времени читать, я читаю только в поезде. Я мало чего
знаю, какие-то основные вещи, знакомых... Хотя даже их конкретные
высказывания – то, что они говорят – способ их функционирования,
тип их жизни. Я там присутствую, как таракан или милиционер присутствуют
в моей поэзии – как персонаж для утверждения их собственной стратегии
поведения. Это может быть интересно, если в какой-то мере покрывает
моё творчество. А поскольку я до 48 лет не печатался и обо мне
мало кто знал, у меня не выработался рефлекс следить, реагировать,
узнавать. Я не могу сказать, что я против этого, но я не могу
сказать, что и особенно завлекает или волнует. Если я читаю про
себя, меня волнует скорее стратагема пишущего человека: чем же,
собственно, говоря является он сам. Но всё, что мне попадалось,
за небольшими исключениями, мало соответствовало тому, что я делаю.
Здесь я могу назвать, более или интересного мне Курицына. Остальное
ни плохо и не хорошо, но просто про другое.

Возможно ваше полное собрание сочинений?

– Оно возможно как проект. К концу тысячелетия я должен написать
24 тысячи стихотворений, по стихотворению на каждый месяц. Но
всё читать необязательно. Сейчас я совместно с «Винер Славистик
Альманах» вполне на уровне реализации думаю о издании всего подряд.
Без всякой хитрой полиграфии, как документация. За пределом тысячи
не для читателя, ни для кого другого это уже не интересно. Поэтому
это действительно проект за пределами литературы, её текстового
состояния.

Я-то спросил, потому что Пригова одновременно много,
а, с другой стороны, когда начнешь отслеживать творчество, то
как бы и нет...

– Все правильно, потому что я реализуюсь в фантомной области.
Это как раз то, что мне удалось реализовать: не важно конкретное,
материальное количество стихов. Важен этот имидж или образ (при
небольших примерах) множества. У меня всего две маленькие книжечки.
Для тех, кто читает тексты я зафиксировался на уровне автора стихов
«про милицанера», дальше этого не идёт. В поп-культуре человек
утверждается одним имиджем. Имидж «советский милицанер» утвердился
и сейчас он длится и его даже не надо ни подтверждать, ни изменять.
«А, этот, который про милицанера» – достаточно. За что боролся,
на то и напоролся. Я это и хотел реализовать. Мне важен не тот,
кто следит на уровне анекдота, но то, кто понимает стратегийность
поведения. Таких не много. И для понимающих стратегийность, кстати,
тексты тоже не очень важны. Иногда я выступаю и читаю какие-то
тексты, чтобы подтвердить некое наличие...Но стихи как бы так
уходят, и опять остается либо Пригов, который много пишет, либо
Пригов, который пишет про милицанера. Сложнее свести воедино имиджи
художника, литератора и автора музыкальных перформенсов. Но это
трудно сводимо вообще во всём мире: сферы разделены. Разные деньги,
разные люди, разные менеджеры, разные площадки. На Западе я известен
как художник, они и не подозревают во мне литератора. Там это
совмещение не принято. Те, кто знают, что я литератор, только
с моих слов знают, что я художник. Так и здесь. Это не сводится
на уровне конкретной деятельности, выставок, текстов, квазиимиджевого
поведения, на уровне даже уже не моей деятельности, но агиографического
описания. Если бы мне удалось своей деятельностью превзойти литератора
и выйти в некие «забавные фигуры в культуре»... Иногда существуют
такие странные фигуры. Если мне удастся преодолеть свою известность
как литератора, либо как художника, и где-то в одной точке это
слипнется и тогда это будет ...

Политик? Пригов как политик?

– Это тоже другое. Там тоже опять надо соединять: политик, который
стихи пишет... Всё это дело уже посмертного описания. Я недаром
помянул агиографию а не биографию. Агиография описывает не биографию,
а некое имиджевое состояние...

А какой вам вообще видится культурная ситуация ?

– Конечно, у культуры сложная судьба. Если есть какая-то жизнь,
она либо в пределах определённого типа изобразительного искусства,
вполне синхронного западным направлениям. Очень оживлен шоу-бизнес,
для которого не важна включенность в мировой процесс. А литературная
жизнь здесь резко провалилась. Она не хуже, даже энергичнее чем
на Западе, но диссонанс между тем, что было, между статусом, наполненностью
и решением в пределах литературы болевых проблем культуры, политики,
всего, значимость литературы, внимание к ней... Конечно, литература
сейчас не событийна. Это маргинальная культура, которая выключена
из силовых структур как не денежная и социально не престижная
– наиболее энергетийные и креативные люди идут совсем в другое.
Либо в экономику, либо в политику (с преобладанием энергетийности),
с преобладанием же креативности идут, может быть, в кино, в изобразительное
искусство. Литература оказалась без подпитки, без постоянного
наличия креативных людей, которые откалываются от неё и идут в
другие зоны. И напитывают эти зоны странной оживленностью. В журналах
рутинная, нормальная жизнь. На Западе она всё-таки многомерна.
Все люди, как правило, включены в академические круги, как профессора,
либо предметы академических исследований. Здесь же она совершенно
не включена ни в какую структуру. Академический, даже филологический
мир – это совсем другой мир. Поэт это не статус. Когда на парти
люди представляются тебе: «музыкант» или «художник», никто не
представляется как «поэт». Представляются так: «профессор такой-то»...
Потом ты узнаешь, что он стихи пишет. Либо они включены в мир
изобразительного искусства – пишут предисловия к каталогам, выставляют
свои тексты. Ещё часть поэтов включена в фестивально-музыкальные
перформенсы. Другая поэзия там не существует. Нет поэта вообще.
Но поскольку здесь литература была всем, ей не надо было никакого
наполнения. Когда это рухнуло, оказалось, что литераторы связанные
с изобразительным искусством так там и остались – я, Сорокин,
Рубинштейн. С академическим миром из нас никто не связан, а перформенсов
здесь вообще не существует. Пожалуй, я один. Ну, еще Рубинштейн:
сочетание стиха и сопровождения, в которых нет специфичности жанра.
Да, на Западе помимо перформенсов многие уходят в рок. Но здесь
серьезных нет литераторов, которые бы пришли к этому. Илья Резник
не принадлежит к высокой культуре...

А ГребЕнщиков?

– Гребенщиков не идентифицируется как литератор. Я говорю про
литераторов, а не про то, пишет человек хорошие тексты или плохие.
А на Западе Лори Андерс из литературы ушла в экспериментальный
перформенс, а потом в рок. Здесь литература одномерна. Она пыталась
придать себе многомерность политическим действиями, но политика
оставляет от поэта его общеартистический тип поведения, когда
тексты уже не нужны( Евтушенко). Многие поэты не смогли уйти в
политику – литературные амбиции пересилили.

Солженицын?

– Солженицын не политический деятель. Это отработка типа «классического
русского писателя.»

Как вы относитесь к заявлениям типа: концептуализм устарел
и его нужно сдать в архив, он имеет только историческое значение
и пришло какое-то новое поколение?

– В этом нет ничего странного или зазорного, это так и должно
быть. Здесь несколько проблем. Во-первых, для культуры, особенно
здесь, процесс настолько неоднозначен, что для кого-то Сорокин
– это уже скучно, для кого то он – самый сок, для кого-то он только
открытие, а для кого-то он еще не существует. Тот человек, которому
это надоело имеет право. Если это макрокультурные процессы, я
думаю, что это не столько Сорокин, сколько тип литературного мышления.

Как бы появились более радикальные жесты...

– Это второй вопрос. В большом культурном менталитете эти вещи
ещё не утвердились. И на фоне этого более радикальные жесты тоже
не прочитываются как «после всего». Они слипаются с предыдущими.
Теперь насчёт следующего поколения. Так и должно быть. Другой
вопрос – что они предъявят в качестве этих новых жестов. Их новость
и радикальность и их уровень. Среди художников есть что-то, что
я понимаю как новое, и что мне кажется перспективным. А в литературе
я не вижу ничего. Что бы являло новый менталитет с жёстким, сильным
напором. Я интересен или не интересен – так и должно быть. За
пределом чужих интересов у меня есть свой проект, свои дела, я
старый человек... Ренуар писал своих бледно-розовых женщин, когда
вокруг было чёрте что. Ему было 80 лет, а он в 12 году их писал.
В пределах синхронного среза культуры это дикость, но в пределах
личного мифа Ренуара не важно в 1912 году он их писал или в 1880.
Он положен в этом направлении культуры, он исследовал свою территорию,
когда стены оклеивают обоями и потом пузыри удаляют. Заявления
типа заявления Олега Дарка (на кои вы ссылаетесь) – нормальные
стратегические заявления. Такой способ выхода в культуру: надо
определиться по отношению к предыдущему, сказать, что мы – новые,
поэтому старые нам надоели. Но что предъявляется в замен? Помимо
личных усилий есть еще и объективные посылки. Постмодернистская
культура, которая возникла – это не достижения, это огромный ментальный
слом, происходящий во всём мире. Это высвободившаяся энергия,
которую вынесли на своих плечах и которая сама вынесла людей,
породивших новый культурный менталитет. Нам способствовали как
и международная ситуация, так и советская ситуация тоже. Я думаю,
что как бы Дарк не утверждал, сейчас не такая ситуация, когда
сказав «надоело» сразу породишь что-то новое. Возможно, это надоело.
Тогда это надоевшее будет покрывать плесенью всё последующее,
потому что пока нет более актуального. Всё либо продолжение того
же самого, либо некая искусственная стимуляция отдельных жестов,
приемов из предыдущего. В изобразительном искусстве более радужная
перспектива. Не только у нас, но практически во всем мире. Дарк
выступает как идеолог. Если его идеологических усилий и организаторского
таланта хватит на то, чтобы организовать какую-то группу людей,
сформулировать что-то, хотя бы не полностью реализуемое, по принципу
атаки: взять принципы ПМ и противопоставить, насильственно написать
некие тексты, возможно что-то будет. Подобным способом проявились
прерафаэлиты. Но пока для реализации чего-то нужна осмысленная
позиция, нужна критическая масса действующих лиц и однонаправленность
усилий.

Что вы читаете для души?

– Я ничего не читаю, я телевизор смотрю. Пока я дома, я всё время
рисую, фоном идёт либо радио, либо телевизор. Читаю я в очень
короткие промежутки и читаю друзей, кто что мне приносит. Прозу
я вообще не читаю: за пределом трех страниц мне непонятно зачем
писать четвёртую. И читаю журналы, которые издают какие-то знакомые
люди. Мне всегда интересен тип литературного поведения, и я всегда
слежу за тем, нет ли новых людей. В основном сейчас пассеистический
тип, ориентированный на прошлое. Это не сколько ностальгия, сколько
уважение к старому стиху, уважение духовности. Может из этого
вырастит жесткая система, но мне кажется, что все равно будет
ориентация на тексты. Тогда как текстоцентризм прошел. Искреннего,
аутентичного отношения нет. И Дарк предлагает отношения к тексту,
насыщенному шоковыми элементами. Понятие переноса акцента на поведенческую
модель я пока ещё не вижу. Возможно возникнет нечто в сфере иного
текста, текста переведенного в компьютер – здесь основное не текст,
а манипулятивность, операция, переключение с файла на файл. ПМ
как таковой подготовил тип виртуального не писателя, но деятеля,
который работает и ему не важны дискурсы – ему важна операциональность,
скорость включения, скорость вращения, скорость вывода файла.
Это основное, что должно быть интересно художнику в компьютере.
А отнюдь не выстраивание каких-то языков, квазиязыков, метаязыков.

Наша деятельность может быть скучна, потому что она прочитывается
на уровне текста, хотя она может надоесть на уровне поведения.

Как вы относитесь к вмешательству Бренера в ваш перформенс?
Не символично ли, что кроме вас он надругался над другим поэтом-мифом,
над Евтушенко?

– Его внедрение в чужие ситуации нормально и мне понятно. Но я
выступал с перформенсом, поэтому одно дело приходить на моё выступление
где между моими стихами можно и выступить. Другое – внедряться
в уже художественный текст. В ткань. Одно дело ходить по музею
и что-то выкрикивать, другое – брать бритву и резать Ван Гога.
Это уже переходит грань вандализма, который пока в нормах нашего
времени является скорее уголовным делом, нежели художественным.
Если бы он просто был на моем вечере – ничего особенного. Но у
меня был перформенс, а он вышел, и начал резать картину. В этом
отношении у меня претензии. Когда он режет твою картину, ты имеешь
право применять слезоточивый газ или бить по морде. Мне в такую
систему отношений вступать совсем не хочется. У него есть драйв,
но он не очень различает внутри всего что он делает. А если понимает,
тогда пожалуйста, сначала в музей резать картину. Тебя сажают,
и ты сполна неси ответственность. Внедряясь, он знает, что не
к Пугачевой идет (пугачевские охранники его отпиздят и выбросят),
но идёт ко мне – я ничего не сделаю, не посажу. Если картину порежет
– посадят: хочет чего-то добиться, не очень платя по полной цене.

Скандал на вечере Евтушенко тоже укладывается в стратегию его
поведения. Проблема здесь не столько в Бренере, сколько в течении,
набирающем критическую массу деятелей такого рода, утверждающих
значимую система поведения. Он является артикуляцией культурного
поведения этого полукриминального региона сейчас... Проблема:
насколько этот период важен и серьезен, и включится ли вообще
в мировой или российский поведенческий менталитет? Возможно это
небольшая флуктуация местной поведенческой модели. Был Надсон,
который артикулировал настроения молодежи и был быстро забыт.
Но хорошо уже то, что Бренер смог выстроить на пересечении своей
синдроматики, эксгибиционистских комплексов – преодоление гипероткрытостью
социальной эпатажностью глубокой внутренней травмированности,
незащищенности. Которая нашла в пределах какого-то культурного
круга некую вариацию поведения, укладывающегося в культурные коды.
К тому же, она является артикуляцией местного культурного поведения.
Это говорит о серьёзности его культурной работы.

А если обратиться к театру, самое сильное впечатление?

– Я в театр мало хожу. Мне из последнего понравился саратовский
экспериментальный театр, где режиссёром – Иван Верховых. Я видел
там Хармса, Моцарта и Сальери...

А если по жизни? Вы же занимаетесь перформенсами, было
ли это проявлением некоего влияния или...?

– Как в литературе я вышел из попытки экстраполировать визуальные
вещи в литературу, так и перформенс – реализация изобразительного
искусства, никаких иных влияний у меня нет. Я руководил английским
театром на экономическом факультете МГУ. Лет десять писал для
них, сам ставил, играл. Но это не имело продолжения и только внешняя
привязка. И пьесы писал, одну даже поставили на малой сцене Таганки.
У меня были в жизни какие-то интересные театральные впечатления,
но...

Может кино для вас более актуально? Ваши любимые жанры,
фильмы, режиссеры...

– В свое время я любил кино, всех этих классиков. Сейчас я этого
не смотрю, потому что ритм европейского кино для меня утомителен.
В кино не хожу, а смотрю телевизор – когда рисую, драки-крики,
я подымаю глаза. Лучшее – это боевик. За разговорами не слежу,
но когда стрельба-карате, поднимаю глаза. Психологическая драма
при таком слежении практически невозможна. Изредка если что-то
по моим сведениям является исключительным произведением искусства,
Гринуэй или «Pulp fiction» или «Прирожденные убийцы». Первые фильмы
Гринуэя мне действительно нравились, они давали возможность для
заполнения какого-то текстового ряда. Но это явления культуры,
которые всем надо знать. Как в школе, когда приходишь, все смотрели,
а он не видел и поэтому выключен из разговора. «Pulp fiction»
мне понравился, но как и всё кино, пока оно для меня очень архаично,
впрочем как любое текстопроизведение. Работа с текстом и невозможность
выйти за пределы текста. Режиссер не имеет никакой стратегии относительно
своего текста. Гринуэй делает инсталляции, но все равно это текстопорождение.
Изобразительный и литературный перформенс, которые являют поведение
отдельно от текста, мне интересны принципиально.

А художники ? Из классиков?

– Художников туча. Потому что это основная сфера, породившая всё
современное искусство (в отличие от литературы, которая кончилась
французским романом. Хотя и до него она что-то спорадически порождала).
Классика малоинтересна, потому что в этом мы сойдемся все, от
возрождения даже до 20х годов трудно миновать ключевые, общезначимые
фигуры. Французы и школа русских супрематистов, конструктивистов.
А из современного искусства (поскольку я занимаюсь определенным
направлением, а жанрово – инсталляцией), люблю очень многих, пристальный
интерес из российских – к моим друзьям. Они и покрывают зону жанрового
и стилистического пристрастия, не знаю, или я выбирал друзей по
принципу близости, либо стилистическая близость заставляла знакомиться
и породила это, но мы знаем друг друга и прошли общие этапы постижения
жанровых, стилевых и общеэстетических концепций. Мои близкие друзья
– это очень небольшой круг, с которым мне приходится видеться
совсем редко. В Москве это Гройс, Кабаков, Рубинштейн, Сорокин,
ещё несколько людей. Но это основные мои партнёры по разговорам,
обсуждениям. Рубинштейна и Сорокина я вполне вижу теперь в Москве,
Кабакова в разных странах мира – порхает как бабочка..., Гройса
в основном в Кёльне, Чуйкова тоже в Германии (этот человек мне
очень близок). Есть и литераторы, позже вошедшие в наш круг и
стилистически жестко уже не принадлежат к этому направлению. Но
когда эстетические и стилистические баталии кончились, когда жесткость
уже не нужна, когда всё организовалось, структурировалось и пм-модель
поведения стала более явна, когда стало понятно, что все хороши
в пределах чисто работающих своих аксиоматик, у меня и у Рубинштейна
появился чисто литературный круг знакомых, с которым я поддерживаю
отношения, они интересные и приятные люди. Это Кибиров, который
пришёл к нам с Рубинштейном, пописывая какие-то странно стилизованные
батюшково-анакреотические тексты (не приписывая себе лавры учительства,
я считаю, что мы с Рубинштейном достаточно повлияли на становление
того стиля Кибирова, с которым он вышел в народ, и с которым стал
известен), Гандлевский и Айзенберг. Я в приятельских отношениях
и с Парщиковым и со Ждановым. Но это люди мне более далёкие, хотя
вполне приятные и никаких сложностей при общении с ними нет.

И не может быть, вы разные ниши занимаете...Но как произошла
ваша фамилия?

– Это русификация немецкой фамилии Прайхов. Этнически я – немец.
Имеет смысл делать корневые исследования, искать аналогии корней
или соответствия имени, характера... Есть разные интерпретации.
При-гов. При-гов-не. В русификации онтологизм корней отсутствует.
А значит можно говорить о психофизическом воздействии фамилии
на поведение, на соматику. Этот вопрос меня не интересует.

Имя же и отчество значат для меня не как корневые значения, но
как включенность в дискурс определенного поведения, корни не моя
стихия. Хлебниковско-зданевичское придавание корню и буквам неких
символических, метафизических значений... Для меня это просто
дискурс, который я описываю как чужой, как персонаж моего действия.
Я писал какие-то корни, но как персонаж, а сам я не вкладывал
в это дело личного желания и интуиции...

А есть у вас такой персонаж Пригов Дмитрий Александрович?

– Ну, только он и есть. Персонаж Пригов Дмитрий Александрович
участвует в социальной жизни, во всяких культурных акциях, в интервью,
например.

То есть, сейчас вы в рамках образа?

– Всегда. Тут трудно определить. Потому что игра опирается не
только на мои выдумки, но и включается в человеческую антропологическую
систему поведения вообще. Все мы играем, просто я эти игры рефлексирую
и актуализирую. На самом деле я ничего не выдумываю. Если бы я
был выдумщиком, то стал бы Станиславом Лемом. Для меня важно не
выдумать, но обнаружить, выявить значимость. И если это значимо
– выявить Логос этого языкового поведения, а потом уже пластифицировать
опять во вне, но и для себя. Мне не очень понятно почему другие
этим не занимаются. Это так элементарно, особых откровений или
заслуг нет, всё на поверхности. Просто другим лень этим заниматься.
Они занимаются чем-то другим...

Каковы ваши политические пристрастия...

– Я должен оценивать их по нескольких ранжирам. Как для деятеля
культуры они все для меня персонажи – языковые и, как показывает
опыт, абсолютно чистые дискурсивные персонажи. Они даже не герои,
но порождения моих героев. Потому что мои герои – высокие языки,
а они фантомы этих языков, герои моих героев. Во-вторых, я являюсь
в некотором роде гражданином этой страны. Поэтому я пытаюсь понять
эту страну, не подкладывая некую историософию, чтобы понять их
роль в таблице этой историософии. Как абстрактный гражданин, не
заинтересованный в своём личном благе, я начинаю думать – что
же такое данный период истории России? Компиляционно я понимаю,
что, в отличие от Запада, Россия имела тенденцию к цикличному
развитию. Причем, скорее, природному, осень-зима, весна. Каждый
раз весна – это попытка перестроить на западный лад лад векторный.
Потом это прерывалось. Значит, я думаю, сейчас – один из тех периодов,
когда осуществляется попытка разорвать цепь цикличности и выйти
в историческое время. Я смотрю насколько это удачно и нет ли черты
конца лета и начала осени. Если наступит осень – все эти политические
деятели имеют мало значения. Если эта цикличность повторяется
– вся история воспроизводима. Нужна попытка найти персонажей,
которые выполнят роль самодержца-диктатора. Но это уже не интересно.
Есть другая модель, которая говорит, что модель хоть и длится,
но имеет тенденцию к истончению, и это конец большого культурно-исторического
эона. Чтобы сейчас не делалось нет возможности воспроизвести ту
и построить новую модель. Крах империи – на время Господь пожелал
здесь пустое место. Все эти страсти имеют малое значение, потому
что когда коллапсирует система, нарушаются причинно-следственные
связи и положительность предпосылки необязательно порождает положительность
результата. Иррациональность нравственно-положительной оценки при
этой модели теряет всякий смысл. Третья модель стоит на том, что
всё вернется на свои края. Антропологи открыли, что если ребенок
воспитывается у животных более чем до 7 лет, говорить по человечески
у него нет возможности. Если взять это как метафору, не предавая
большого положительного значения в этой метафоре значению человеческого
языка, можно предположить, что Россия прожила до определенного
времени в каком-то обществе незападного языка. И попытка научиться
западному языку бессмысленна. Это не возвращение к цикличности,
но какая-то странная монструозная культура, обслуживающая разные,
сословные слои населения.

Но как всякий человек я должен прожить свою жизнь. Мне деньги
нужны, у меня семья есть. Я смотрю на этих людей и, не загадывая
на 100 лет вперед, думаю: мне 55 лет. Прожить еще лет 30 максимум.
И я думаю о том, как я буду зарабатывать, кто придет к власти,
будут ли таскать в КГБ, будут уважать или наоборот гноить, выгонят
ли. Глядя на них, всё это трудно понять. Поэтому выбираю по чисто
словесной соматике. Я вижу, что Жириновский, по соматике и менталитету,
не ложится на меня, и как бы он не пытался убедить что он хороший,
не мой человек. Я понимаю, что Гайдар - не правитель этой страны,
но мне он ближе. Я понимаю, что он не выйдет, значит пройдет какой-то
средний. Средний до сей поры был, конечно, Ельцин. Я понимаю,
что после конца советского строя это единственное время, когда
появилась возможность ездить, выставляться, зарабатывать. Конечно,
по мне лучше этот строй. Я понимаю, что куда больше людей потеряло.
Но лично я приобрел. Поэтому я за статус кво. Но я-то думал, что
Ельцин, как Кутузов – будет заманивать всё в снега, а там само,
может, помрёт. Но он решил броситься на Бородино. К чему? Не знаю,
уцелеет ли он после этого Бородина? Враг должен взять Москву.
Его авторитарный тип меня нисколько не удручает, я понимаю, что
никто и не лучше. Коррупция и мафиозность, чего драматизировать
ситуацию, всегда была. Я помню в 79 году ездил в город Братск
скульптуру ставить. В туче магазинов никаких продуктов, кроме,
почему-то тортов ванилиновых. Поменялись слои, переносящие тяготы
социального и финансового унижения. Смена рамирования, вот рамки
и выставляют картину трагически новой. А на самом деле в этом
всём я не вижу особой разницы.

Вы никогда не хотели уехать?

– Нет, никогда. Эти разговоры были предметом наших обсуждений,
страстей очень долгое время, начиная где-то с конца 60-х начала
70-х. Для моего круга это стало актуально после чешских событий
и тучи людей уехали – 90 % моих последовательно накапливаемых
друзей сейчас за границей. Я их там встречаю, но ничья судьба
меня не вдохновляет.

Вас вполне устраивает жить в Москве?

– Я люблю Москву. Для меня не Россия родина, а Москва родина.
Я не тоскую по языку русскому, а по некоей определенной ситуации
– друзья, институции, темп жизни. Если менять Москву, то только
на Нью-Йорк. Я вурдалак, выращенный большим городом, я чувствую
энергетику, она должна быть в воздухе, мне нужно её пить. Всё
остальное – маленькое. Даже гигантский Лондон – другая энергетика.

X
Загрузка