Библиотечка эгоиста. Азбучные истины №7. Рассказ религиозного содержания.

Если неотрывно смотреть из окна купе на провода, протянутые параллельно путям, можно вычертить график своего
перемещения, картинку, о которой мечтал в своё время Кортасар. Колёса стучат на стыках, что сердце; частокол
деревьев, застёгнутый на пуговицу луны выгораживает поезду некий тоннель; мы движемся через снега как тромб по
кровеносному сосуду, как сгусток жизни, как разгорячённый комочек-комок...

Дело в том, что в поезд в тот раз Жавильский “Улисса” взял, путешествовать - так путешествовать. Дорога выдалась
долгая, но и творение Джойсово немаленькое. Кстати, каждая большая книга строится на том же принципе, что и
путешествие, перемещение в пространстве: обилие самых разнообразных впечатлений потворствует мгновенному их
стиранию, вытеснению последующими. Это как пейзаж за окном купе - сначала одно, затем - другое; но всё, на равных
правах, актуально лишь в момент непосредственного восприятия.

В третьей главе Стивен Дедал пытается сочинять стихи. Потный вал вдохновенья выбрасывает на берег обгрызки
чувств, зафиксированные в каростах слов. Без родины, без дома, без семьи, он гуляет по гниющим водорослям, видит
раздутый труп собаки, парочку синяков, жизнь обнажает перед ним худые, обглоданные рёбра эйдосов, оставь их,
Стивен, не здесь красота! “Коснись меня. Мягкий взгляд. Мягкая мягкая мягкая мягкая рука. Я одинок здесь. О, коснись
меня скорее, сейчас.Что это за слово, которое знают все? Я здесь один, я тих. Я печален. Коснись же, коснись меня.”

В Ригу мы приехали ранним утром, часов в пять, холодно и пусто. В чужие города, особенно в первый раз, и нужно,
как раз приезжать засветло. Когда улицы независимы и спокойны, когда город полностью принадлежит тебе, выдан на
откуп. Ходишь-смотришь, нюхаешь новый воздух, привыкаешь-обживаешься и никто тебе в этом интимном процессе
не мешает. После недавних событий остались баррикады и надписи: Горбачёв - кровавый царь.

Потом появляются люди, потом открываются магазины и лавки, тишины как небывало, даже граффити на заборах, и те
бледнеют. Первые впечатления откладываются в самый низ, лакируются мельтешеньем разнообразных городских
типов, затираются новыми соблазнами.

Книжные магазины отпадают сразу - выбор книг на русском языке невелик и невзрачен. Зато нашли большой,
многоэтажный супермаркет, потерялись в хаосе отделов и целенаправленно-озадаченных рижанах. Что мог искать здесь
росс в 1991 году, когда свои, родные магазины, погружённые во тьму переходного периода пугали зияющей пустотой?
Можно бесконечно сравнивать цены на алкогольные напитки и продукты питания, но самой манкой будет, безусловно,
косметика-парфюмерия: каждого ждут дома вопиющие внимания и подарков родственники, чем как не этим. Времени
впереди - вагон, вот и приходится придумывать себе игрушечные заботы и задания, озадачивать себя серьёзными,
ничего не значащими пустяками - “а вот хорошо бы найти это или то-то, кусочек жареной луны, знаменитый
бальзам “Рижский”, или какой иной “Дзинтарс...”
Не оплошать, выказать себя человеком рачительным да
хозяйственным, как будто домашние не знают кто ты есть на самом деле, как будто есть возможность приехать из
поездки ну хоть немножечко иным, загадочно изменённым.

Ну, да, косметика-парфюмерия: большой такой отдел, много-много всего такого. Но ещё больше фобия выказать себя
диким русским варваром, мол, правильно они нас, неуклюжих, не любят. А ещё говорят, что если кто к ним по-русски
обращается, то нет тому ни внимания, но прощения, одно только холодное и вежливое снисхождение. Прописку твою
в паспорте проверят, увидят, что ты хам-завоеватель, азиатчина, и не дадут покупку заветную совершить. Жавильский
набирал баночки медленно и с чувством, обнюхивал каждую, пристально рассматривал, точно прикидывал
возможности кошелька. Но на самом деле, он думал - а не будет ли это количество каким-то таким вопиющим,
оскорбительным, наглым. Короче, тянул время как мог. Значит, пузырёчки-баночки набирает так подчёркнуто
спокойно, а сам исподтишка наблюдает к кому бы это подойти, попросить, чтобы, значит, без проблем отовариться.
И постепенно вырастает это у него в проблему всемирной, от горизонта до горизонта, важности. Потому как на одной
стороне унижение это великое, себя чужаком забитым чувствовать, а с другой - предвкушение наивного и благодарного
восторга: ну что с них ещё взять - бабы! Мялся-мялся Жавильский, потом пересилил себя, решился, выбрал девушку,
попроще да подушевнее, подошёл к ней (а ему вообще просить кого бы то ни было, в особенности человека
незнакомого - самый крайний напряг), и на ухо (но и с соблюдением уважительной такой дистанции), говорит. Мол,
так-то и так, надо. Девушка улыбнулась, мгновенно в его положение вошла и вообще русскоговорящей оказалась.
Бальзам на душу, облегчение и полная виктория. А вот коллеге его, Аллееву пересилить себя не удалось, так он потом
сам признавался, что испытывал со своими двумя-тремя жалкими покупками к Жавильскому нечто вроде зависти.
Пустячок, а приятно. Но приятно только в случае успешного завершения операции, правильного, так сказать, выбора и
рассчёта. А если бы всё обернулось не в его пользу ?! Впечатление от Риги было бы окончательно и бесповоротно
отравлено, скомкано, испоганено. Да только что всему этому миру до какой-то там слезы младенца?

Ходим-бродим, человеки-невидимки, своей исключительной возможностью пользуемся: другой такой не будет. Может
и не быть, не случиться. Мороз не велик, но стоять не велит. Магазинами-то особенно не наешься, тем более, без
особого навыка и желания, впрочем, как и кафушками-кафейными, прочими достопримечательностями общепита.
Пошли на набережную, к памятнику, а там ветер с ног сбивает, музеи не работают, забастовка у них что ли. Промерзли
напрочь, засохли как сыр в бутерброде: носы красные, пальцы в ботинках, руки в перчатках... Да... Зато Домский
собор, достопримечательность у них главная, оказался открытым, доступным, вошли как в чрево огромного кита,
стали проникаться средневековьем. Жавильский схожее ощущение вспомнил - когда Третьяковскую галерею после
ремонта открыли, он тоже долго в очереди стоял, мёрз, развлекался как мог. Перед “Троицей” Андрея Рублёва долго
так стоял, больше часа, внимательно рассматривал, сначала по кусочкам, затем в совокупности, всё ждал откровения,
должна она была его пробить, на какое-то там откровение вывести, ан нет, всё зазря. Может быть, потому что за
стеклом, как на витрине, была недосягаема и божественной энергетики не пропускала; может быть, потому что вся
обстановка какого-то вокзального зала ожидания никаким таким кенозисам не способствовала, а, может, и не там
Жавильский искал, не тогда ? Не знаю, нам про то ничего не ведомо.

Но так и здесь, ходили они с Аллеевым, и как иноверцы закоренелые хихикали над пустотой этой, которая накрыла их
как куполом, растворила в себе, но подчинить - не подчинила. Но делать нечего, торопиться некуда, так они и
разбрелись между рядов концертных что ли стульев, кто куда, по огромному вычищенному чреву, остались наедине
со своими мыслями и чувствами. Сел Жавильский где-то в левой, задней части собора, сел на один из стульев, и понял,
что устал, что обе ноги себе сбил, что ещё долго это неуютное неудобство, пущей романтичности путешествием
называемое, будет длиться. Стал он озираться, витражи рассматривать, в образ входить. Тишина-покой, как в музее,
чуть было не закимарил, а, может, и задремал чуток: встали-то рано, пригрелся как на солнышке. Мысли плавно так
текли, как река или месиво остывшего спагетти, относили его всё дальше и дальше, в глубь, в глубь. Какие-то
пузырьки, точно минеральной воды, возникали где-то на уровне лодыжки, потом медленно поднимались до уровня
живота и там расползались в разные стороны. Становилось всё теплей, даже жарко, точно невидимая комфорка как раз
вот под этим стулом, нагревала медленно воздух вокруг, и этот стул и самого Жавильского. Он механически расстегнул
верхнюю пуговицу, снял очки, провёл рукой по волосам. Солнце было уже в зените и сквозь пыльные стёкла витражей
дотягивалось своим факультативным присутствием до какой-то определённой точки в воздухе, недалеко от
Жавильского, сплетало над ним некий объект, который, поднажав на внутреннее зрение и соединив его с внешними
объективными данными, он дифференцировал как огромную вагину.

Воронка гигантской вагины, между тем, становилась всё более отчётливой и зримой, она раскрывалась перед ним во
всём своём грозном великолепии, медленно приближалась к нему со всех сторон, окружала парным каким-то теплом.
Жавильскому стало странно, он оглянулся и понял, что никто, кроме него ничего такого не видит - гулкие шаги
случайных посетителей, праздно-шатающийся Аллеев... Повернувшись он увидел её во всей особенной красе, красную,
сочную, спелую. Похожую на карту для спортивного ориентирования, неровную, рельефную. Аккуратно
подстриженные волосы на лобке напоминали ему леса, мясистые губы и складки вокруг - горнозаводские карьеры с
напластованиями изнутри выходящих пород. Капли набухающей влаги манили как самые спелые плоды. Жавильский
протянул к ним руку, затем встал, подошёл ближе, тихонечко тронул: тяжёлая тёплая капля скатилась с краёв вагины
на пол и гулко ударилась о его поверхность. Жавильский прижался лицом к горячей поверхности, стал её целовать и
облизывать. Всё дальше и дальше, точно в бархатные кулисы, продвигался он внутрь солоноватой утробы, входил в
неё целиком, без остатка. Пока не вошёл весь, не накрылся ей окончательно.

Больше его не видели.

X
Загрузка