Провинциальный остров Л.

Беду заключите в объятья,
Сомкните соцветия тел.
Мы дети, мы сестры и братья
На маленьком острове Л.

               Александр Воробьев

1.

Мы родились почти одновременно – с разницей всего в четыре дня. Даже
в три с половиной – она в полдень двадцать девятого, а я –
в первом часу ночи второго числа следующего месяца. Я
помедлила малость и дотянула до июня. А она, торопыга, выскочила в
конце мая, что дало повод всем старушкам-родственницам
вынести поспешный приговор: будет всю жизнь маяться.

Ну, не знаю, как там насчет «всей жизни», но в первые дни ей было не
так уж и плохо. Появиться на свет в шикарном роддоме, в
изумительнейшем городе Ленинграде! Тогда еще (или уже?) не
Санкт-Петербурге. За это даже медаль давали – «Юный житель
Ленинграда». Конечно, что это за медаль – игрушка, сувенир. И все
же… У меня, например, и такой не было.

В то время как ее из этого стерильного роддома с белыми стенами на
такси везли, я тут чуть не с того света выкарабкивалась.
Подхватила воспаление легких в деревянной районной больничке,
где злые сквозняки шныряли по палатам. Да еще покрылась с
макушки до розовых пяточек сыпью с гнойниками – то ли болезнь
так выходила, то ли аллергическая реакция это была на
антибиотики, а, может быть, до кучи какая-нибудь мерзкая инфекция из
соседнего кожного отделения вместе с ветерком-пронырой в
дверную щель залетела. Наверное, матушка-природа, создав по
рассеянности два до ужаса похожих друг на дружку человеческих
существа, хлопнула себя ладонью по лбу и решила лишний
вариант уничтожить. А потом пожалела, что ли, или закрутилась в
делах да позабыла. В общем, повезло мне – я выжила.

А так у нас с ней, конечно, было много общего. Иногда в чепухе это
выражалось, в мелочах каких-то – вдруг обнаруживалось, что
бантик и тапочки у нее точь-в-точь как у меня. Или учительница
по литературе сообщала, что я дословно повторила ее
сочинение на свободную тему – даже ошибки почему-то получились
одинаковыми.

Самая же главная странность была в том, что наши родители, не
сговариваясь, дали обеим одно и то же имя – Александра. И когда
через полгода их семья вернулась из Питера (не знаю, почему
они там не прижились), на большом семейном совете с участием
обеих прабабушек было решено переименовать меня в Юлию. Но
эта гениальная идея отчего-то так и не осуществилась.
Наверное, тетушкам из загса робко изложенная моей мамой причина
повторных «крестин» не показалась уважительной. Потом кто-то
придумал называть одну из нас Сашей, а другую – Шурой. Но это
тоже не прижилось. Старушечье какое-то имя – Шура. Да еще в
садике дразнилки всякие начались, больно уж удачно рифмуется:
«Шурочка – дурочка». А как мы в школе учителей доводили до
белого каления! К доске вызывают – обе сидим, наивных из
себя изображаем, каждая делает вид, что обращаются к другой.
(Фамилия тоже одна на двоих!) И ведь пришлось уважаемым
педагогам нас, шестилетних малявок, по имени-отчеству величать.
Даже тетрадки так подписывали: «…Александры Андреевны,
Александры Антоновны». А иначе и не разберешь. Ко второму классу
определились: она – Саша-большая, я – Саша-маленькая. Еще был
мальчик Саша, иногда мы принимали его в наши общие игры, а
иногда щипали и пинали. Я думаю, мы это делали не потому, что
мы такие злые девчонки, а потому что он был до того милый
(как кукленок с золотыми волосами и голубыми глазами), что
непременно хотелось сделать что-нибудь гадкое. Но все равно мы
дружили все втроем и почти не обижались на общее шутливое
прозвище «Три Сашки». Почти – потому что, бывало, хотелось
быть сам-себе-человеком, а не кусочком неразлучной троицы.

Я читала, что от имени зависит характер человека, и даже на судьбу
оно как-то влияет. Чушь! Если бы так, мы все трое были бы,
как три детальки с заводского конвейера. Но все же, наверное,
что-то в этом есть. Как и в гороскопах из пестрых книжиц,
которые друг дружке противоречат и не сбываются, как ни
проверяй. Ни у меня, ни у кого другого. Только у Саши-большой
почему-то – каждый раз. Радости и огорчения, траты и доходы,
всякая любовь-морковь – все по четкому звездному расписанию. Мы
обе родились под знаком Близнецов. Поэтому странно даже,
что не совпадаем вообще точка в точку, не доходим до
близнецовой одинаковости. Я не про внешность – про характер,
поступки, судьбу. Может быть, мы как раз те противоположности,
которые сходятся. Те, которые пытаются расползтись в разные
стороны, а их все равно швыряет друг к другу, будто они скреплены
между собой какой-то дьявольской резинкой.

«Они сошлись, волна и камень, стихи и проза, лед и пламень…» Со
стихов, кажется, и началось. Да, со стихов. Настя Калугина
как-то пробормотала между делом:

– Ты ведь пишешь…

– Графоманствую помаленьку.

– Не прибедняйся, я читала, нормально.

– Где это ты читала? – изумилась я.

– Саша давал дискетку.

Кто? А, ну да. Мальчик Саша.

Дискета с моим «собранием сочинений» по рукам ходила. Зеленая.
Смешно так, они чаще черные, а эта почему-то как малахитовая
шкатулка. Не помню, откуда она и взялась такая, наверное,
подарил кто-то. Между прочим, моя первая толстая тетрадка со
стихами, та, которую я завела еще в школе, была в корочках точно
такого цвета.

– Ну и что? Не Пушкин же.

– А нам Пушкин и не нужен. Он хрестоматийный, а мы хотим чего-нибудь
свеженького.

– «Мы» – это кто?

– Это… В общем, есть у меня одна знакомая, песни пишет. Музыка
клевая, а с текстами напряг. Вот я и думаю: надо бы вас свести.

– Пожалуйста, своди.

Я перед этой встречей ничуть не волновалась. Не понравятся мои стихи
– и шут с ними. Не для публичного исполнения они писаны, а
просто… Ну, бывают такие душевные порывы, что ли. Пошла
только потому, что любопытно было: что там за музыкантша,
композиторша?

Захожу в комнату к Калугиной, а на кровати сидит, поджав ноги в
затертых до белизны джинсах, нечто совершенно невообразимое.
Даже сложно понять, мальчик или девочка. Кудри, как у молодого
Макаревича, и темные очки на пол-лица. Настюха говорит:

– Ну, знакомьтесь. Это Саша. Это Алекса.

Алекса сдвигает очки на лоб, и я, всмотревшись в ее лицо, начинаю
нервно хихикать. У нее – абсолютно та же реакция на
происходящее. Настя не понимает:

– Товарищи девушки, ну хватит ржать-то! Объясните, в чем дело, я же
помру от любопытства.

– Калугина! – произношу я, от смеха сгибаясь пополам. – Ты с кем
меня знакомишь? Это же моя родная двоюродная сестра!

Ну, с той поры и пошло – сестры да сестры. Сейчас у меня такое
ощущение, что мы с ней вот с этого самого момента и не
разлучались. Как схватились за руки, так и не разжимали пальцев, кроме
как на те пьянящие минуты, когда Саша (Саша-большая, моя
Саша) бралась за гитару. Играла она, правда, не виртуозно,
даже сбивалась иногда, и тогда с досады лупила наотмашь ладонью
по желтому лаковому корпусу. Но голос! Звонкий, яркий,
сочный – колокольчик на морозе, клубника со льдом. Я влюбилась в
ее голос. Да, так. Сначала в голос, а потом во всю, во всю
– от трижды проколотой мочки уха с тремя золотыми колечками
до кончика красной остроносой туфли. Саша, Сашенька… Совсем
не похожая на обожаемых мною рисованных большеглазых кукол
из японского анимэ, но все же невозможно милая, милая. И так
не шло ей это придуманное тусовщиками из глиняной
мастерской, неродное – Алекса.

Но это было потом. Сначала же Саша-Алекса с ноутбуком на коленках
читала вслух мои стихи, коротко и пронзительно взвизгивая от
восторга в особенно волнующих ее местах. А я чувствовала, как
мои уши и щеки наливаются жаром. Она выбрала для начала
одно, самое, как мне казалось, незатейливое. И через сутки
сочинила «Песню про лошадь», которая как-то незаметно стала ее
визитной карточкой на всех бардовских концертах. А еще –
нашим с ней вроде-бы-гимном.

Надоело в шумном городе жить,
Городская суета надоела.
Я решила себе лук смастерить,
Деревянный лук и острые стрелы.
Я достану вороного коня
И куплю ему седло и уздечку.
Далеко-далеко унесет конь меня,
Далеко за Черную речку.

Черная речка не имела никакого отношения к дуэли Пушкина и была
приписана исключительно ради рифмы к уздечке. И вообще звучала
здесь очень уместно из-за своей мрачноватой таинственности:
«Ччер-рная р-реччка». Сам же стишок был сочинен мною в
шестилетнем возрасте во время трехчасового стояния за колбасой в
столичном гастрономе. (Да-да, я такая древняя, я еще застала
этот популярный в позднесоветские времена вид экстремального
туризма!) Тогда еще слово достать не приобрело сегодняшней
многозначности. Доставали джинсы и магнитофоны, югославские
стенки и финские унитазы. Соответственно, придавленная к
прилавку напирающей очередью первоклашка (лишние руки – лишних
два кило дефицита) и коня собиралась доставать, как
заморскую диковинку. А Саша (мальчик Саша) расхохотался над этой
фразой: «Бедная лошадка, за что вы ее так достали!» И девочка
Саша стала благоразумно петь, что она добудет коня. Мне,
впрочем, было все равно. Лишь бы пела.

Саша-большая окончила пед. В нашем городе для умных девочек и не
было ничего другого высшеобразовательного, кроме педа. А она,
без сомнения, была умной девочкой. Но при этом пугливой,
ленивой и изнеженной. Потому в деревенской школке не проработала
и года. С позором бежала от детей, у которых цыпки на руках
и вши в косичках, от угарной печи, от снежной пустоты на
тыщу верст, от невозможности потусоваться. Устроилась на
работу-не-бей-лежачего в частную мастерскую керамики. Там они с
Настюхой месили, как тесто, белую и красную (на самом деле
серую и рыжую) глину и по очереди крутили допотопный гончарный
круг. А мальчик Саша разрисовывал цветочные горшки и пивные
кружки пошлыми розочками и аляповатыми петухами. Сувениры
были дорогие и неказистые, особым спросом не пользовались.
Так что, было непонятно, на что фирма жила, и с каких таких
доходов платила работникам жалование. Работники, кстати, особо
себя не утруждали. Чего ради стараться, вкалывать изо всех
сил, если видишь, что горы размалеванной посуды неделями не
вывозятся из мастерской? Девчонки приходили к обеду, не
торопясь, ваяли пару-тройку горшков. А к вечеру в мастерскую
подтягивались гости обоего пола в латаных джинсах и уютных
растянутых свитерах, садились на дощатые нары, пили портвейн,
курили травку, болтали, спорили, смеялись, пели под гитару.
Все так мило и чудесно, но, дорогие мои, при чем здесь работа?

Я в первый раз зашла сюда в сентябре. По делу, между прочим. Моя
начальница Родионова велела сделать заказ к Дню пожилого
человека – каждой бабушке по кувшину с незабудками. И как-то она
так бестолково объяснила, что я вместо офиса, где должна была
встретить Куртова, хозяина этого псевдохудожественного
недоразумения, забрела в салон-барак. Никакой Алексы там еще не
было – Саша-большая вдалбливала шестью восемь сорок восемь
деревенским пацанятам. Была толстая деловитая Настька (руки в
глине по локоть, косы в глине и даже кончик носа в глине).
И был мальчик Саша – тонкорукий, большеглазый, с девчачьим
хвостиком платиново-блондинистых волос на маленькой, как у
птицы, голове, при всей своей болезненной изнеженности до
ужаса шумный и вертлявый (даже удивительно, как такой непоседа
может нарисовать что-нибудь толковое – а он рисовал!).

Был он похож на воробья, и фамилия его была Воробьев. И я сначала не
узнала его, а он меня – сразу. Наш Саша, третий из нашей
детской компании «Трех Сашек». Мы сидели за одной партой у
окна, ссорились из-за места у батареи. Место было мое, но он
приходил раньше и плюхал на него рюкзак – желтый, с
Микки-Маусом. Потом появлялась я, выкидывала его рюкзак в проход между
партами.

Кстати, мое стихотворение (то, про лошадь) было на самом деле
словесной расшифровкой одного Сашкиного рисунка. Он повторялся в
многочисленных вариантах – яркими фломастерами на страницах
альбомов для рисования, гуашью на огромном ватманском листе,
шариковой ручкой на парте. Пейзаж всегда был разный: то
степь, то американские прерии, то горы. А герои всегда одни и те
же: три всадника на вороных конях – две кудрявые девчонки и
мальчишка с желтыми (как на иллюстрациях в детских книжках)
волосами.

И вот мальчик Саша, безумно радуясь непонятно чему, плетется пешком
за пять автобусных остановок, будто ему делать нечего, –
провожает меня до дурацкой конторы не менее дурацкого Куртова.
И вымаливает обещание появиться вечером в их глиняном
царстве. Я обещаю. И появляюсь. Заставляю себя появиться, потому
что… Ну, надо ведь с кем-то общаться, кроме бабушек и
Родионовой, которая сама почти что бабушка.

У меня, между прочим, изумительные были бабушки. Изумительнейшие.
Теперь таких не бывает. Нет, просто сейчас у меня не
подопечные, а клиенты. Да и не я с ними разговариваю, а девочки. Так
что, я даже не знаю, какие они. Не знаю!

Фиона Юрьевна, заслуженная педагогиня на пенсии, была моя самая
любимая бабуля. Не потому вовсе, что она мне квартиру оставила.
О квартире сначала и речи не шло. Просто она мне с самого
начала каким-то небесным ангелом показалась. Да, ангел в
стоптанных тапочках, ну и что?! Такая тихая, незаметная, будто и
не хозяйка в своей комфортабельной «двушке». С вечными ее
«извините-спасибо-пожалуйста», с вареньем из рыночных
абрикосов, с увесистыми подшивками «Роман-газет» и «Новых миров» за
восьмидесятые-девяностые годы. («А вы не стесняйтесь,
Сашенька, берите домой почитать, хоть на сколько берите!») Я и не
стеснялась, я от природы наглая и пронырливо-любознательная,
а Фиона Юрьевна очень странно меня воспринимала, видимо,
приписывала мне свои какие-то качества.

Фионина квартира была рай для утомленной соцработницы. Особенно
после общения с шумной и привередливой Марьей Гавриловной.
Маруся-Гаврюся на все имела свое мнение, и если уж задумывала с
утра считать суп пересоленным, то хоть ты в него вовсе ни
солины не клади, все равно, попробовав, сплюнет и
откомментирует: «Отрава! Как вода морская». Молоко ей всегда было кислое,
крупа «не такая». Причем, какая нужна, чтобы ей
понравилась, я должна была сама догадаться. Так что, я обычно с утра
шла к этой тиранке Марусе, молча и скрипя зубами, выполняла
все ее прихоти, а затем уж отправлялась к Фионе «отдыхать».
Через четыре месяца и два с половиной дня Родионова избавила
меня от Маруси-Гаврюси, передав ее кому-то из новеньких. А
мне достались бабушка Митрофанова с Любочкой.

(Продолжение следует)

Последние публикации: 

X
Загрузка