Узость дебютного репертуара

Шахматный кружок вёл Батуев, руководитель клуба живой природы.
Вообще-то меня хотели отдать на музыку, но, узнав мою фамилию,
Батуев порекомендовал шахматы. От него приятно пахло птичьим
кормом, и я согласился. Ещё мне запомнилась рифма на плакате
у входа: «… с кого? … Дзержинского».

В шахматном кружке почти не было девочек, которых я тогда боялся
(конечно, не так сильно, как сейчас), многие носили очки и
были ещё более неуклюжими, чем я – словом, мне понравилось.

Мы изучали Сицилианскую защиту, вариант Дракона. Это как-то
случайно получилось, что Батуев выбрал именно этот дебют, но больше
ничего другого я уже никогда не играл. Отчасти мне было
лень изучать что-то другое, а к тому же я просто боялся.

«Узость дебютного репертуара, – говорил тренер, – не позволит тебе
добиться многого».

Я, как всегда, соглашался со взрослыми, даже пробовал играть не ц5,
а ц6, защиту Каро-Канн. Но чувствовал себя неуютно.

Теперь-то я понимаю, что упущенное в дебюте восстановить очень
трудно. Чего не постиг в юности, не вернётся старческой
мудростью. Можно осуществлять какие угодно раскованные манёвры,
жертвовать чем-то – пусть это качество, незаметные пешки или
тяжёлые, весомые фигуры, владеть позиционным преимуществом,
наращивать давление – всё равно: начало, узость дебютного
репертуара скажется в самом неподходящем месте.

Тем более, что я так и не привык к часам завода «Янтарь «, да и не
только к ним, понятно. Цейтнотом я бы это ещё не назвал,
однако еле слышное тиканье навевает невесёлые размышления.
Тоска сильнее ужаса, как поется в одной гватемальской песне.

Не всё так мрачно, впрочем – разве не мило найти свою давнюю
тетрадку с записью партии детского первенства города – тогда я
играл на третьёй доске, между прочим. У меня не было никаких
шансов против кандидата в мастера Алексеева, поэтому я был
спокоен и почти не думая, разыграл свой обычный вариант Дракона
– кстати, острый, с обоюдными шансами. Я играл быстро, даже
не пытаясь рассчитать все варианты, и легко; в какой-то
момент почувствовал, что могу выиграть, выигрываю, но тут же
сделал ужасный ход и проиграл.

Действительно, мило, знаете ли, спустя годы найти эту тетрадку и не
то, чтобы анализировать, но просто повторять
мелaнхoлически: «мог же… мог же выиграть». И вдруг, дойдя до того
злополучного хода, понять, что не так-то хороша была позиция, и
вовсе не выигранная она, а что иллюзии это всё были, вероятно,
вредные и совершенно необоснованные. Узость дебютного
репертуара всё же.

Помню новогоднюю ёлку, прямо у этой шальной и мощной рифмы: «… с
кого? … Дзержинского». Дед Мороз, приятно пахнущий птичьим
кормом, крутит по-над полом длинную скакалку, все шахматисты
прыгают, задевший скакалку уходит из круга, и вот мы остаёмся
только вдвоем с девочкой из кружка по домоводству, и все
вокруг кричат наши имена, моё имя, и вовсе я не такой
неуклюжий, раз нас осталось только двое… Потом осталась только она
одна.

Но я не проиграл, нет – мы получили подарки в блестящих коробках…
девочка говорит, прикладывая свой подарок к моему: «Смотри, у
нас с тобой одинаковые!», а я, со своей дурацкой узостью и
правдивостью отвечаю: «Так это у всех такие», всё
заканчивается, мы расходимся, на лестнице толпа, я теряю её из виду…
Да, тогда мы остались только вдвоём с этой девочкой, финал,
можно сказать… Бывали у меня и потом жизненные достижения, но
такого успеха, пожалуй, что и не было.

Ещё вспоминаю – я узнал нечто важное про женщин: у них,
оказывается, бывают такие периоды, когда болит живот, голова и идёт
настоящая кровь, и это таинственно и страшно, и я сразу
догадался, что за это им многое можно простить… Моя соперница всё
время отлучается во время игры – вариант Дракона, конечно –
и, наученный, я понимаю, почему – у неё как раз такой период,
мне её жалко, и так нравится она мне своей взрослостью, но
я всё же хочу выиграть …

А вот выиграл ли, не помню. Возможно, узость дебютного репертуара
сказалась всё же, когда я играл с этой девочкой. Да и не
только с ней…

Исторически сложилась одна запятая, как поется в гватемальской
песне – уже другой, конечно.

Между

Да, на табличке надпись, что это гимназия имени Грибоедова. Я не
был здесь столько лет. Всё изменилось, ничего не изменилось. В
первом классе я был влюблён. Она расчерчивала мелом
асфальт, мы играли, она говорила: чик-трик, чик-трик, не пропущу. Я
должен был перепрыгивать. Я был счастлив тогда, чик-трик.
Жизнь у неё не сложилась, сказал мне одноклассник. Живёт с
мамой, страдает от астмы. Как-то на улице он столкнулся с её
подругой. У той всё в порядке. Муж, ревнивый. Они хорошо
посидели в кафе. Музыка такая приятная, он не может вспомнить
только название. Я пришёл к школе с женщиной, которую никогда
не должен был встретить, даже случайно. «Давайте я сделаю
вашу фотографию на фоне Грибоедова». Смешно. Щелчок. Стрелочка
переходит с шестнадцатого кадра на семнадцатый. Плёнка
потом потерялась, жаль. Мой одноклассник, друг, живёт
напряжённо: и на работе, и дома, и вне. Он привлекает внимание, его
любят, ценят, вдруг говорит – устал, зачем, и уголки губ
мелко-мелко подрагивают. Я завидовал ему, давно, не признавался,
мы дружили, потом – так сложилось – разошлись, разъехались.
Теперь совсем далеко. У него – осмотры, операции, легальная
частная практика, звонки, дела, шёпот, жена, жена многое
понимает, жизнь есть жизнь.

Квадратики на асфальте – ничего особенного – сохранились с тех пор.
Помню, я получил грамоту за успехи в правописании – третья
четверть, самая большая. Дети кричали: Али-Баба-о-чём-слуга,
две цепочки напротив друг друга, я смотрел, никого не знал
оттуда – а даже если бы и знал. Я положил грамоту на
крыльцо, я уже был готов, меня не позвали, почему меня должны были
звать – подходи и встань в цепочку, разбегись, разбей
держащуюся за руки пару, пято-десятого-такого-то-сюда. Не меня.
Всё укладывается в привычные рамки, ранки, всё просто
объяснить: глубину переживаний, нюансы душевные, растерянность,
тонкость, лёгкость, пустоту, ничего, всё.

Женщина смотрит понимающе, чуть иронично, с уважением, можно
сказать, можно не говорить. Это не я, случайное, мимо, ты сам в
ответе, если себя приручил. Когда я оглянулся – школьные
ступеньки, крыльцо – грамоты не было, кто-то не украл – просто
взял без необходимости даже. Было обидно, запомнилось. Всё
запоминается, записывается где-то – где мы не можем прочесть,
правда. Не для нас. Всё можно объяснить – не нам. Попытаться
запечатлеть: вещи, запахи, набор букв, ещё один снимок –
счётчик с семнадцатого на восемнадцатый. Хороший кадр. Плёнка
потерялась потом, жаль. Ещё один кадр: расчерченный мелом
асфальт, чик-трик, чик-трик. Я был счастлив тогда. Тогда. Kадр.
Потерянная грамота за правописание, третья четверть. Али
Баба, невозможность разорвать цепочку, чтобы потом встать в
неё тоже. Тогда ещё не было имени Грибоедова. Просто школа
номер. Школьное крыльцо. Нет.

Инопланетянин

Илюша решил наконец сказать Машеньке, что он к ней по-прежнему
хорошо относится и часто о ней вспоминает, но в их отношениях –
разве это не заметно? – появилась трещина, общее
недопонимание, – ладно, пусть это будет не любовь или ещё чего-то там,
пусть, пусть, но не просто же так или не так, как у его
родителей, у которых внутри друг к другу что-то зреет и нарывает,
бесконечно давнее и тяжёлое, и прорывается неожиданно
иногда в самых непонятных для окружающих местах, – пусть, пусть,
ладно, но расставаться надо, Машенька, именно сейчас, как бы
ещё на взлёте, не испытывая ещё постыдных и недостойных
чувств, – но ничего этого он ей не сказал, хотя даже в самые
приятные минуты их встречи не забывал о своём намерении
сказать, и это мешало ему и расстраивало. Уходил он поздно,
подумал, что не будет ей больше звонить, а если она позвонит сама
– то не подойдёт к телефону, надо предупредить родителей.
Они, конечно, будут вздыхать, говорить, что к людям следует
относится мягче, с пониманием, что не так часто ему, Илюше,
звонят, и что пренебрежение опасней для него самого.

Пусть, пусть, – но что делать, если какие-то мелочи в оказавшемся
близком человеке столь сильны, что практически не дают
возможности продолжения, застревают, взять вот хотя бы Олю (а кого
же ещё, если не Машеньку) – она в первый раз, после всего,
одеваясь, вдруг сжала свои тёплые шерстяные носки и понюхала,
или ещё вот странная девица из параллельного потока,
познакомившая Илюшу сразу, ещё до поцелуя, со своей мамой, и мама
клала ему руку на плечо и говорила: «Ах, молодёжь, молодёжь»
и хохотала низким голосом, а до пoцелуя так и не дошло, и
всё – родители правы: и ничего. Илюша никогда больше не
появится в этом довольно далёком всё же от него районе. Мужик
приличного вида попросил у Илюши десятку, сказал, что сам он –
инопланетянин, и никто в это не верит, но земные деньги
нужны ему для продолжения важного задания, а Илюша сказал, что
он иногда тоже чувствует cебя инопланетянином. Мужик вдруг
стал толкаться, говорить, что любую идею можно опошлить, а
Илюшa засмеялся, просто так, да и свиданиe с Машенькой в тот
раз было, если честно, бестолково и восхитительно, и тело
Илюши ещё помнило об этом, а мужик-инопланетянин, хотя и
толкался, не выглядeл страшным – скорее, смешным, и Илюша почему-то
дал ему пять рублей, a инопланетянин обязaтельно обещал
вернуть и взял номер телефона, даже дал свой номер – временный,
земной. А Машеньке Илюша больше не звонил, родителей
предупредить как-то не собрался, но и она неожиданно тоже не
звонила, и это было неприятно, хотя он почти не замечал ничего:
оказалось, что у Коробковой до него было двадцать девять
мужчин, и цифра поразила его, – двадцать девять за год-два, или
пусть, пусть – если она начала ещё в школе – то за три года,
но ведь это всё равно показывает её полную беспринципность.
Коробкова говорит, правда, что никогда не брала денег,
кроме, разумеется, угощения, оплаты билетов в пригoродных
поездах, тому подобной ерунды – но не в этом же дело. Такие милые
у неё были слова, и она так смотрела на него, как будто
смущённо от удовольствия, а выходит – от воспоминаний или даже
стыда. А может, она врёт – но тогда, спрашивается, зачем
врёт?

Трудно понять другого человека, особенно если это не к месту вовсе,
а всё происходит как бы само собой. Коробкова тактична, а
ему лишь надо следовать за ней, по-новому взлетать в лёгкий и
воздушный мир, следовать – но потом она ему сама начинала
подчиняться, а когда они пили кофе, Коробкова хвалила Илюшу,
говорила «хорошо», – но, но – двадцать девятый…. Или уже
тридцатый, тридцать первый?

Это мучило Илюшу, и он спрашивал Коробкову о важном и о тех –
назовём их ценностями, что ли, – которые существуют независимо от
того, верим ли мы, что они существуют, или нет, – он
говорил, спрашивал, а она отвечала «Не хочешь – не надо», а Илюша
хотел.

Вдруг она исчезла, совсем, навсегда, было ясно, что навсегда, первый
день оказался невыносимым, тяжёлым, даже не один день, а
полтора. Нo пусть, пусть не через полтора, a через два с
половиной ему стало как-то спокойно, хорошо: вечер Илюша провёл с
родителями, по телевизору показывали что-то забавное,
родители переглядывались, будто понимали друг друга, а Илюша
вышел в коридор и, прежде чем позвонить Машеньке, удивлялся –
неужели то, что между ними было – да хотя бы в последний раз –
для неё не имеет никакого значения, и она может легко
согласиться с его уходом, да мало ли что может взбрести ему –
Илюше, мужчине – в голову.

Oн опять встретил на том же месте мужикa приличного вида, –
инoпланетянин стал кричать на Илюшу, что тот дал ему ошибочный
номер, – и назвал с ходу все цифры, действительно одна оказалась
неправильной – а сам тоже не звонил, наверное, думал об
инопланетянине плохое, а так же нельзя, надо верить, верить и
любить. «Да», – соглашался Илюша, и смеялся: любить, – и не
пойдёт он сейчас к Машеньке, повернёт обратно.

«А пятёрку-то, пятёрку сейчас можете отдать», – сказал Илюша, а
инопланетянин смутился, ответил, что у него с собой нет.

Последние публикации: 
Мумулиада (17/02/2006)

X
Загрузка