Лаборатория бытийной ориентации. Рождественское

Лаборатория бытийной ориентации

Рождественское

"Его согревало дыханье вола. Домашние звери стояли в пещере, над яслями теплая дымка плыла". В Рождество звезды кружатся и колокола гудят. В Рождество вся тварь играет и смеется. Я прихожу к своим клеткам, надломив себя, как дольку апельсина, и вижу блаженство крошечных созданий. Они весело щебечут и кружатся, мои клетки с янтарной протоплазмой внутри, в которой так много кислорода. О, трудолюбивые, благостные и кроткие обитатели костной, мышеченой и кожной ткани! Радостно играет моя килограммовая печень, похожая на наполненную кровью губку. Сегодня она ни кольнет – ни заболит: весело эмулирует жиры, уничтожает бациллы, с легкостью преобразует яды в безвредные соединения. Я иду прогуляться по эндокринной системе и встречаю маленький ликующий гипофиз. Ликуют все многочисленные волоски, удерживающие тепло моего тела. Танцуют красненькие эритроциты и беленькие лейкоциты вместе с тромбоцитами и моноцитами. И все это видят мои глаза. Смеются мои глаза: "Да не мы это видим, на самом деле. Видит мозг. Мы же, смиренные карие глазки, лишь служим для получения изображения!".

"Все яблоки, все золотые шары". Собрались философские трактаты, книги темные и скверные, глухие и гугнивые, полные нудности и назиданий, беззаконий и неправд... Собрались они, унылые и недостойные, и принесли ада победителю, верных укреплению, утешителю душ и патриархов величанию то, что каждый из них смог. А смог каждый немало, вернее, мало. Ничтожной, коротенькой и хриплой была песнь каждого. Пришел "Пир" Платона и принес восхваление Любви как источника всех добродетелей и желание философа искать высшую истину. Пришла "Никомахова этика" Аристотеля, определяющая человеческое счастье как деятельность души по осуществлению добродетели. Пришла "Исповедь" Августина Блаженного и принесла стремление души прильнуть к истине, а ни к той или другой философской системе. Пришла "Этика" Спинозы и приволокла наивное наше стремление достичь божественности в своем мышлении. Прискакал "Трактат о гражданском правлении" Джона Локка и показал похвальное стремление не давать Кесарю больше кесарева. Приползло "Рассуждение о происхождении и основании неравенства между людьми" Жан-Жака Руссо и исторгло призыв к смягчению нравов, а потом сказало свое "фэ" общественному прогрессу. Явилось сочинение Шопенгауэра "Мир как воля и представление" и продемонстрировало желание избавляться от навязываемых предвзятых представлений о мире. "Страх и трепет" Кьеркегора замолвило словечко за человечка: надо, дескать, дамы и господа, возвеличить индивидуально-личностное начало, надо в каждом из нас усматривать онтологическую ось бытия. "Столп и утверждение истины" Флоренского одарило жаждой цельного мировоззрения, синтезирующего веру и разум, интуицию и рассудок, богословие и философию, искусство и науку. Ну и евразийские сочинения Петра Савицкого тоже пришли и преподнесли в дар мечту о мировоззрении, покоящемся на благой метафизике, о таком мировоззрении, где ценности духовно-религиозные уравновешивают ценности материальные, а экономика не претендует на абсолютность.

"Но книга жизни подошла к странице, которая дороже всех святынь. Сейчас должно написанное сбыться. Пускай же сбудется оно. Аминь". И потянулись поэты и понесли каждый свое, от самого сердца. Давид Бурлюк – блоху болот лягушку – ночную побрякушку. Сергей Есенин – глаза собачьи, которые покатились золотыми звездами в снег и дряхлую свою корову, у которой выпали зубы и свиток годов на рогах. Клычков Сергей – песню о том, что "в очах далекие края, в руках моих березка, садятся птицы на меня и зверь мне брат и тезка". Блок – закованность странной близостью и взгляд за темную вуаль. Владимир Соловьев – предостережение, что все видимое нами – только отблеск, только тени от незримого очами. Анна Ахматова – сероглазого своего короля. Николай Гумилев – изысканного жирафа, который бродит далеко-далеко на озере Чад. Михаил Зенкевич – махайродусов. Осип Мандельштам – бессоницу и Гомера с тугими парусами. Асеев – звенчальные тулумбасы и запороги. Елена Гуро – кота, у которого от лени и тепла разошлись ушки, разъехались бархатные ушки (а кот раски-и-ис). Эдуард Лимонов свою Русскую Революцию и то, как он ее целует в губы. Маяковский – смазывание карты будня плесканием краски из стакана. Марина Цветаева – кладбищенскую землянику. Ходасевич: "Заяц лапкой бьет по барабану, бойко пляшут мыши впятером, этот мир любить не перестану, хорошо мне в сумраке земном". Василий Каменский – волжский синь-океан, сарынь на кичку и ядреный лапоть (он пошел шататься по берегам). Геннадий Айги – ничью деревню, где нищие тряпки на частоколах казались ничьими и были над ними ничьи облака, а здесь на постели, на уровне глаз, где-то около мокрых ресниц, кто-то умирал и плакал, а он понимал в последний раз, что она была мама.

"Я в гроб сойду и в третий день восстану, и, как сплавляют по реке плоты, ко мне на суд, как баржи каравана, столетья поплывут из темноты". И принесут свое самое хорошее все мои полузабытые дни. И день, когда отправились мы с одним цыганом пешком до Шадринска, а в рюкзаке была у нас с собой лишь булка хлеба. И день, когда видел я над хребтом Джуг-Джур серебристые облака. И день, когда встретилось нам на хребте Джуг-Джур "священное дерево", все увешенное разноцветными тряпочками и деревянными колыбельками. И день, когда я в первый раз увидел море, еще не зная, что оно такое и как я стану его любить, и как оно будет мне сниться. И все те дни, когда я чувствовал, что зима кончается и скоро не будет этих ужасных бескрайних снежных пространств. И тот день, когда я стал читать свою первую книгу – "Конька-горбунка" Ершова. И тот день, когда я вдруг неожиданно для самого себя научился плавать, вернее, не плавать даже, а держаться на воде. И тот день, когда приехали мы в Тобольск, в Покровский собор к мощам сибирского чудотворца Иоанна Тобольского. И тот день, когда в Голышманово мы с Шапой, Мирославом Бакулиным и Евгением Федотовым видели мироточивую икону. И тот день, когда впервые пришло ко мне самосознание, – я стоял на табурете, тянулся за какой-то банкой и думал: "Я – Владимир Богомяков. Мне четыре (по-моему, так) года. Я буду вечно".

X
Загрузка