Русский Танатос. Смерть и Текст: случай М. Бланшо.

Интрига между языком и смертью завораживает. Мы чувствуем ее, пере-живаем,
ощущаем как нечто данное, первоосновное.


Не случаен сегодня интерес, например, к поэтике эпитафий
1
: смерть,
закрепленная в языке, взывающая к живым - явление грозное и трогательное
одновременно.

Смерть прячется за языком и приходит вместе с ним: Проживая тексты, в которых
то суетятся, то многозначительно застывают маленькие и большие смерти, не
умираем ли мы постоянно и по-настоящему? Вместе с Ленским-(Пушкиным) и
Иваном Ильичом-(Толстым), Мирандой-(Фаулзом) и Пат-(Ремарком)? А сам
автор - не смотрит ли он в глаза Танатосу, постигая в самой бездне небытия
его иносмыслы?

Способен ли язык вместить смерть? Как пишет В. Янкелевич, ":предельная
мутация, которая зовется смертью, не вписывается в языковые рамки" [15 : 221].
Язык пасует перед предельностью необратимости, перед всеприсутствием и в то
же время ужасающей неявленностью смерти. Смерть владеет языком
2,
овладевает им, и он становится еще одной жертвой тотальной аннигиляции,
мортального карнавала; он уже не способен выполнять главные свои функции:
описывать, представлять, определять:

Но язык может назвать - смерть.

И здесь возникает разрыв - окно в запространство, черная дыра хронотопа, где
смерть оказывается знаковым событием, которое, пусть и за пределами четкого
осознания, в мареве пограничного шизоидного дискурса, но все же преодолевается
и - пере-живается: Может быть, Янкелевич не так уж прав?

Цикл наших статей посвящен русскому Танатосу, попытке осмыслить его
составляющие, определить специфику и индивидуальность явления в преломлении
сознания славянского, русского. Однако же - когда речь заходит о такой
тотальной машине как смерть, нельзя ограничиваться любыми установками. Ибо
тотальность действия Смерти может быть постигнута только через maximum
универсальной протяженности мысли. Именно поэтому мы не устаем повторять о
принципиальной междисциплинарности танатологии, и поэтому, занимаясь
сравнительно узким вопросом (в нашем случае, русским Танатосом), обращаем
внимание и на другой Танатос.

Ниже речь пойдет о стратегии умирания-в-тексте
3.
Пониманием этого процесса,
самой постановкой вопроса, его развитием и осмыслением мы обязаны французскому
философу, писателю Морису Бланшо.

Обратимся к двум его эссе: "Литература и право на смерть" (1947) и "Умирать
довольным" (1952).

По мысли Бланшо, каждый писатель, приступая к процессу творчества, вынужденно
оказывается в полной пустоте: ":так обстоит дело для каждого нового
творческого акта, где всякий раз приходится начинать с нуля" [5 : 77]; таким
образом произведение начинается с небытия. Но этим дело не ограничивается.
Ведь писатель имеет дело с чем-то, что не существует, то есть творит
в пустоте: ":литературное творчество : касаясь того или иного предмета или
человека, воображает, будто творит их заново, поскольку видит и нарекает
их с точки зрения всего и при отсутствии чего бы то ни было - то есть с
точки зрения небытия" [5 : 84]; кроме того, поскольку истинно творческий
процесс не имеет четко ориентированной цели, то есть ни к чему конкретному
не устремлен, то он и развивается в небытии; по выражению Гегеля, писатель
предстает "как небытие, действующее в небытии" [5 : 77]. Но и это еще не
все: поскольку законченное произведение необходимо "отправляется" во внешний
мир (иначе оно не может быть признано как произведение, у поэта должен быть
слушатель; у художника - зритель и т. д.), где вступает в самые разнообразные
отношения, будучи подвержено разного рода толкованиям, наполняясь новыми
смыслами, наконец, просто становясь предметом - книгой, оно "превращается
в нечто иное <:> собственное произведение исчезло, оно становится чужим
произведением, где присутствуют другие и отсутствует он (автор - Д. П.)
сам; оно становится книгой, обретающей ценность благодаря другим книгам, -
в непохожести на них ее оригинальность, в их отображении ее
удобопонятность" [5 : 78]

4. Таким образом, произведение и оканчивается в
небытии.

Но Бланшо идет еще дальше: развивая тезис (опять же) Гегеля о поименовании
как акте убийства, уничтожения (т. е. отнятии сущности ради идеи), он приходит
к выводу, что сам язык "погружен в небытие"
5, ибо постоянно вынужден
оперировать мертвыми представлениями, "частицами вселенского бытия",
заново "сотворенными из смерти".
В частности он пишет: "Моя речь - предупреждение о том, что в этот самый
миг в мир выпущена смерть, внезапно возникающая между мною, говорящим, и
тем, к кому я обращаюсь; она разделяет нас, словно расстояние, но это
расстояние и не дает нам расстаться, так как им обусловлено всякое
взаимопонимание между нами" [5 : 89].

Получается, что и литературное произведение, и сам творческий процесс, и
язык, и писатель, и само письмо - все насквозь пронизано танатосом
6,
пустотой на пределе своей иррациональности. А сам писатель постоянно умирает
в тексте, переживая свою собственную смерть. (Собственно, этот момент нас и
интересует больше всего, но сначала обрисуем ту витальную перспективу, что
предлагает нам в итоге Бланшо, ибо без этого пункта понимание его идей будет
в корне неверным.)

Так что же, "неужели книга - это ничто?" - восклицает он [5 : 83].

Отнюдь нет, так как ":едва лишь литература на миг обратится в ничто, как
тут же оказывается, что она - все, и тут-то "все" и начинает существовать;
великое чудо!" [5 : 75]. Самоуничтожение становится необходимым для свершения
чуда, для реализации смысла, потерянного в процессе наименования. Правда,
момент этот мимолетен и не может быть "схвачен" (иначе он превратится
в мертвый язык): ":в процессе письма автор переживает себя как действующее
небытие, а по завершении его переживает свое произведение как нечто
исчезающее. Произведение исчезает, но сохраняется сам факт его
исчезновения, и он-то, оказывается, и есть самое главное - тот жест,
которым произведение осуществляет себя, войдя в течение истории, -
осуществляется, исчезая" [5 : 79]

7. Таким образом, при всей внешней
зачарованности Танатосом, готовности к деконструкции всех, казалось бы,
незыблемых основ самого человеческого бытия, общий пафос Бланшо оказывается
глубоко позитивным, так сказать, исступленно оптимистичным; наверное,
такого рода оптимизм (не только Бланшо, но многих представителей
постмодернистских и постструктуралистских доктрин, неизменно
оперирующих категорией аннигиляции) - это действительно нечто
абсолютно новое в истории человеческой мысли; оптимизм, выросший из
самого неподходящего для своего роста почвы, из почвы небытия - такой
оптимизм обладает бесконечно мощным жизнеутверждающим импульсом.

Намеченная в обширной работе "Литература и право на смерть" идея "умирания
в тексте" обретает большее определение в эссе "Умирать довольным". Здесь,
отталкиваясь все от тех же "Дневников" Ф. Кафки, Бланшо уже прямо
формулирует: "Писатель - это тот, кто пишет, чтобы суметь умереть, тот,
кто обретает возможность писать в результате преждевременной связи со

смертью", а смерть - есть ":плата за искусство, есть прицел и оправдание
письма" [4 : 52]
8.

Суть в том, что смерть писателя оказывается в конечном счете мнимой! Дописав
книгу, кончив роман или повесть, сдав рукопись в печать, автор не умирает
физически, а приступает к новому роману, новой книге. Он продолжает творить!

Но и это не верно. Смерть в тексте может быть мнимой только для стороннего
наблюдателя; для автора смерть-в-тексте вовсе не пустышка, он-то переживает
ее всерьез, "само произведение есть опыт смерти" [4 : 53]. Смерть не
становится мнимой, а именно пере-живается; писатель уподобляется сказочному
Фениксу, воскресающему в тот самый момент, когда произведение заканчивается
и "уходит" во внешний мир, умирает-для-автора. Такая смерть названа Бланшо
"смерть как невозможность умереть" [5 : 91]. Собственно, так и обретается
бессмертие, правда, бессмертие совсем иного рода, нежели превратившееся в
штамп "бессмертие в творении" (подразумевающее, что писатель скончался, а
книги его живут; так называемое "социальное бессмертие" (см. [10 : 15])).
Такое бессмертие получает у Бланшо эпитет "смехотворное" [5 : 98], ибо, как
мы видели, подлинное творение искусства ускользает от автора в небытие
сразу же по своему завершению, да оно и не покидало его: ":ради этого небытия
он работал и сам был небытием, совершающим работу" [5 : 98] - это автор
смело отправляется к нему, в пространство пустоты.

Бессмертие гения в том, что, спустившись в Аид, в глубину предела, он,
подобно Орфею, возвращается на поверхность, к свету Бытия. Но - в отличие
от последнего - со своей Эвридикой, личным опытом смерти. "Гений встречает
смерть лицом к лицу, произведение есть смерть, сделавшаяся
тщетной:" [4 : 53].

Писатель пишет чтобы, умирая, не умереть. Основной смысл творчества
тогда - ":писать, чтобы не умереть, довериться загробной жизни
произведений" [4 : 53]

9.

В конце концов, из "столь странных отношений" между художником и его
детищем

10 возникает невиданное ощущение - ощущение свободы. Постигнутая
пустота, смертельный трюк на пределе самого предела, экзистенциальный фокус:
Этот метафизический аттракцион кружит голову и рождает небывалое чувство
абсолютной свободы, свободы-в-вечности. Именно это соображение закрепил
Бланшо в действительно бессмертной фразе: "свобода -

это смерть" [5 : 87]

11.

В XX веке есть и другой "безумец", не меньше, чем Кафка или Бланшо,
заинтригованный мерцанием Танатоса под тканью текста. Мы имеем в виду
Будетлянина - Велимира Хлебникова. Ему было в высшей степени свойственно
это ощущение, ощущение умирания-в-тексте, хотя мы и не находим у него ни
прямых формулировок, как, например, у Кафки, ни даже в значительной
степени схожих размышлений.

Но это уже другая история. Продолжение следует.


Литература:



1. Аренс Л. Слово о полку будетлянском / Публ. Е. Л. Аренса, прим. А. Мирзаева // Хлебниковские чтения. Материалы конф. 27 - 29 ноября 1990 г. - СПб., 1991. - С. 138 - 150.

2. Арьес Ф. Человек перед лицом смерти. - М., 1992.

3. Барт Р. Избр. работы. Семиотика. Поэтика. - М., 1994.

4. Бланшо М. Умирать довольным // Родник. - 1992. - № 4. - С. 51 - 53.

5. Бланшо М. Литература и право на смерть // Новое лит. обозрение. - 1994. - № 7. - С. 75 - 101.

6. Демичев А. В. Философские и культурологические основания современной танатологии : Дис. : д-ра филос. наук. - СПб., 1997.

7. Карпов П. Из глубины: Отрывки воспоминаний // Карпов П. Пламень. Русский ковчег. Из глубины. - М., 1991. - С. 244 - 352.

8. Кожев А. Идея смерти в философии Гегеля. - М.. 1998.

9. Набоков В. Бледное пламя. - Свердловск, 1991.

10. Налчаджян А. Загадка смерти: (Очерки психологической танатологии). - Ереван, 2000.

11. Ницше Ф. Сочинения (в 2-х тт.) - М., 1990. - Т. 1.

12. Третьяков С. Велимир Хлебников // Третьяков С. Страна-перекресток. - М., 1991. - С. 524 - 530.

13. Царькова Т. С. Русская стихотворная эпитафия XIX-XX веков. - СПб., 1999.

14. Чхартишвили Г. Писатель и самоубийство. - М., 2000.

15. Янкелевич В. Смерть. - М., 1999.



Примечания:

1. Например, недавно вышедший труд Т. С. Царьковой [13].


К тексту

2. Показательно в этом отношении замечание Ф. Зонабенда о "языке смерти" [2 : 451].


К тексту

3. Специальная терминология здесь и ниже, в большинстве случаев, наша.


К тексту

4. Ср. высказывание Ф. Ницше: "Каждого писателя постоянно вновь изумляет, как его книга, раз отрешившись от него, начинает жить самостоятельной жизнью; он чувствует себя так, как если бы на его глазах часть насекомого оторвалась от целого и пошла своим путем:" [11 : 346].


К тексту

5. Язык возникает лишь вместе с пустотой:" [5 : 89].


К тексту

6.Вообще, надо заметить, что подобные идеи не раз высказывались и другими видными интеллектуалами нашего столетия. Приведем, например, несколько высказываний Р. Барта: "Благодаря всем этим попыткам наш век (последние сто лет), быть может, будет назван веком размышлений о том, что такое литература <:> Поскольку же такие поиски ведутся не извне, а внутри самой литературы, точнее, на самой ее грани, в той зоне, где она словно стремится к нулю, разрушаясь как язык-объект и сохраняясь лишь в качестве метаязыка, где сами поиски метаязыка в последний момент становятся новым языком-объектом, то оказывается, что литература наша уже сто лет ведет опасную игру со смертью, как бы переживает свою смерть; она подобна расиновской героине (Эрифиле в "Ифигении"), которая умирает, познав себя, а живет поисками своей сущности" ("Литература и метаязык", [3 : 132]); "Парадокс: сам писатель упорно умалчивает об этой бесцельности письма (сближающей его - через наслаждение - со смертью) <:>" ("Удовольствие от текста", [3 : 490]). Примечательно, что разрыв между этими текстами почти 15 лет, когда в работах Р. Барта "случается" переход от структурализма к постструктурализму: то есть эта мысль, видимо, может быть определена как своего рода константа стратегии не отдельного течения, но вообще аналитического, исследовательского дискурса второй половины XX века.


К тексту

7. Такого рода концепциям, вообще всем постклассическим стратегиям размышления и анализа, А. В. Демичев дал удачную характеристику: "Мысль стала саморефлектирующей настолько, что для того, чтобы увидеть себя, ей потребовалось себя убить" [6 : 184].


К тексту

8. М. Бланшо делает в конце эссе значимую оговорку: ":может показаться, что фразы Кафки выражают свойственный ему мрачный взгляд на мир" [4 : 53], здесь же опровергая свое суждение, ссылаясь на подобные размышления А. Жида (плюсуя, конечно, имплицированно и собственную позицию как писателя). Мы можем добавить следующий ряд: Ж. Кокто ("Писать - это убивать смерть" [14 : 289]), С. Платт ("Смерть - / Искусство не хуже других. / В совершенстве я им овладела. / Умираю ловко до невероятности - / Ощущение, лишенное приятности. / Я - мастер своего дела" [14 : 395]), В. Набоков ("Если бы я был поэт, я непременно написал бы оду сладостной тяге - смежить глаза и целиком отдаться совершенной безопасности взыскующей смерти. Экстатически предвкушаешь огромность Божьих объятий, облекающих освобожденную душу, теплый душ физического распада, космическое неведомое, поглощающее ту неведомую минускулу, что была единственной реальной частью твоей временной личности" [9 : 187]); Божидар (поэт так писал о своей книге "Рассудочное единство": "Двенадцать стихотворений - двенадцать ударов в лицо смерти:" [1 : 144]) - подобные примеры можно множить и множить. Вообще, эта тема далеко выходит за рамки простого сюжета, оригинальной идеи или даже специфического мироощущения. Гениальному врачу, психологу и психиатру, В. Бехтереву, по воспоминанию современника, принадлежит следующая фраза: "Еще неизвестно, что такое смерть: быть может, это - часть творческого акта:" [7 : 349]. Кроме того, см. замечательное исследование Г. Чхартишвили "Писатель и самоубийство" [14], из которого взяты два приведенных выше примера.


К тексту

9. В этом смысле можно усомниться в тезисе С. Третьякова, выразившем "общефутуристическую" идею "победы над смертью" в применении к Хлебникову таким образом: "Для футуриста не существует смерти, поскольку задача его - наиболее полно и концентрированно расплавлять себя в действенном сознании современников, а следовательно, и грядущих поколений" [12 : 529 - 530]. Такое понимание несколько отдает революционной вульгарностью ЛЕФА, от которой Будетлянин далек.


К тексту

10. Мы не можем удержаться от того, чтобы привести эту замечательную цитату (которой мы в равной степени обязаны и гению Кафки, и гению Бланшо) полностью: "Можно даже предположить, что столь странные отношения художника и произведения, отношения, которые заставляют произведение зависеть от того, кто возможен только в его лоне, вся эта аномалия проистекает из опыта, ниспровергающего временные формы, а на более глубоком уровне - из своей двусмысленности, двойственной точки зрения, что Кафка с избытком простоты и выразил во фразах, которые мы ему приписываем: "Писать, чтобы суметь умереть - умереть, чтобы суметь писать, слова, которые замыкают нас в круговерти своих требований, которые обязывают нас уйти от того, что мы хотим найти, искать лишь точку отправления, и тем самым, сделать из этой точки нечто, к чему приближаешься, лишь от него удаляясь, но что также дает место и надежде: надежде ухватить, заставить возникнуть предел там, где о себе заявляет нескончаемое" [4 : 53].


К тексту

11. См. вывод А. Кожева при анализе философии Гегеля: ":Нет свободы без смерти, и только смертное существо может быть свободным. Можно сказать даже, что смерть - это последнее и аутентичное "проявление" свободы" [8 : 171].


К тексту

X
Загрузка