Лупетта. Главы из романа

Окончание

Начало


***


Что же я так запыхался, словно это марафонская дистанция в беспробудном
подземном лабиринте, а не евростандартный гостиничный мирок, слегка
пованивающий винилом, с комариным писком люминесцентных ламп и
пропылесосенной аллергией ковролина, вот такая via dolorosa к
граммофону моего сердца, запиленную пластинку которого заело на
словах: что ты умеешь та-а-ак, что ты умеешь та-а-ак, что ты умеешь…
полно, да умеешь ли ты вообще, не на продавленном октябрьском
матрасе, а на голых пружинах чистого чувства, ведь пройдет десять,
от силы, пятнадцать минут, и на это вопрос ты уже не ответишь
никогда, все, что изрыгнет твой рот, залитый расплавленным каучуком
дхармы, будет вторично, третично, миллиардорично, добро пожаловать
на накатанную дорожку, скатертью дорожку, скатертью-самобранкой,
тряпкой-самобранкой, половой тряпкой-самобранкой, из которой сами
по себе вылупляются суетливые пальцы, лижущие губы, растущие в
умелых руках ключи и блестящие от смазки замочные скважины.

А может, это и есть мой ад, вернее, не ад, а адик, маленький такой
адочек, в котором я потным тараканом мотаюсь взад и вперед по
ковролиновой дорожке коридора, от музыкального автомата с презервативами
к говорящему автомату швейцара, туда-сюда, туда-сюда, не замечая
уже отдельных перемен, сперва еле заметных и кажущихся анекдотичными,
а потом все более и более фатальных, перерастающих со временем
во что-то несусветное, ну, скажем, на сотом круге на месте швейцара
оказывается голем, заведенно кланяющийся со своим бесконечным:
укие-э, укие-э, укие-э укие-э, на тысячном круге вместо презервативов
мне на ладони вываливается целая пригоршня киндер-сюрпризов, из
которых тут же вылупляются стайки ракообразных урановых, быстро
расползающихся по всему телу, вызывая невыносимый зуд, на черт
уже знает каком круге голем оборачивается рябым шофером-бомбилой,
квохчущем: ну ты врубаешься, врубаешься, врубаешься, и, в конце
концов, вместо набитого упакованной резиной шкафа я вижу ярко
размалеванный автомат, в котором металлическая клешня с жужжанием
тянется к горе мягких игрушек, приглядевшись сквозь унавоженное
следами грязных пальцев стекло, в каждой из них я узнаю Лупетту,
выполненную в виде злой пародии на Барби, во всех мыслимых и немыслимых
нарядах – от мадригального барочного кринолина до блядской кружевной
комбинации, клешня неумолимо опускается к куче, я колочу кулаками
по стеклу, лихорадочно нажимая на все кнопки подряд, остановите
это, я не хочу, слышите, остановите, клешня с лязганьем сжимается,
ухватив за ногу одну совсем уж неприличную куклу, тянет ее наверх
и с механическим визгом поворачивается к раздаточному лотку, от
резкого движения кукла выскальзывает и плюхается обратно, но вместо
того, чтобы разжаться и замереть в покорном ожидании, ведь я не
бросал новых монет, клянусь, не бросал, клешня снова начинает
свой идиотский маневр, только на этот раз игра не пошла, она промахнулась,
теперь-то, наконец, все, как бы не так, раздосадованная клешня
пытается ухватить свою добычу снова и снова, по всей видимости,
в автомате что-то разладилось, не может же он на самом деле злиться,
клешни сжимаются часто-часто, как парикмахерские ножницы, и уже
не хватают, а режут, терзают и рвут, и я, зажав лицо руками, опрометью
бегу назад.

А вот и я, да, все в порядке, кофе не остыл, совсем некрепкий,
нет, больше не хочу, что это ты так запыхался, может, уже пойдем.


***


Одно из ярких детских воспоминаний связано у меня с отдыхом в
Крыму. В маленьком домике у моря, который родители сняли на месяц,
я впервые увидел старинную китайскую ширму, расписанную затейливыми
рисунками. Казалось, она попала сюда прямо из сказки, и вслед
за ней непременно должны явиться и другие сказочные герои. Даже
море перестало привлекать меня, как раньше. Часами я играл с рассохшимся
бамбуковым каркасом, прячась за выцветшим шелком от беспощадных
корсаров, туземцев, и свирепых зверей. Когда мы вернулись после
отпуска домой, я долго рыдал, умоляя маму с папой купить в нашу
комнату ширму, но они только смеялись над моей причудой. Но скажите,
разве можно назвать причудой желание ребенка, пусть даже и дошкольника,
иметь хоть какое-то личное пространство? Меньшую комнату нашей
тесной хрущевки занимала бабушка, в то время как мы с родителями
жили в «гостиной». В одном ее углу ютился старенький диван-книжка,
примыкавший к платяному шкафу, а в другом скрипела полутороспальная
родительская кровать. Несмотря на столь тесное соседство, родители
ни разу не заставили заподозрить, что они ночью не только спят.
А может, пуританка-память скрыла от меня непонятное шебуршение
в родительской половине по ночам? Так или иначе, я бы на их месте
первым подумал о том, чтобы соорудить в нашей комнате если не
ширму, то хотя бы перегородку, разделив ее на условную детскую
и условную спальню... А вдруг они боялись, что если мой диван
будет вне поля зрения, я задохнусь во сне или заболею лунатизмом
и выйду погулять в окно…

Когда я подрос и насмотрелся романтических западных фильмов, ширма
стала ассоциироваться уже с женской сексуальностью. Прелести раздевающейся
французской кинодивы, еле различимые сквозь полупрозрачную ткань,
стали едва ли не первым эротическим переживанием, испытанным мной
в пуберантный период... В принципе, за ширмой и тогда скрывалась
все та же несбыточная сказка, только герои стали несколько другими.
Наверное, именно по этой причине много позже я так мечтал иметь
не только спальню, но и ширму, чтобы моя любимая непременно раздевалась
за ней, а я томительно следил за эротическим театром теней, давая
волю своей фантазии.

Свидетелем третьего пришествия ширмы я стал уже в больнице. Благодаря
злой насмешке судьбы, лишь сейчас она явилась ко мне не в мечтах,
а в реальности. Но на этот раз ее каркас скрывает не романтические
грезы юности, а отвратительный оскал смерти. Когда состояние смертельно
больного пациента не оставляет уже никаких надежд, его койку загораживают
трехстворчатой больничной ширмой. Как только санитары в очередной
раз вносят в палату ширму, у потенциальных кандидатов на вынос
невольно замирает сердце: только бы не ко мне, только бы не ко
мне! Все мы живем тут на капельницах, всем нам врачи говорят,
что надежда всегда есть, и поэтому никто не знает, кто скроется
за этой перегородкой первым. Ширма безжалостно отсекает еще бодрящихся
от опустивших руки, еще надеющихся от потерявших все шансы, еще
живущих от почти не живых. Не правда ли, это более, чем символично?
Ведь если задуматься, смерть – всего лишь последняя сказка, для
одних – страшная, для других – смешная, а для третьих – скучная
до зевоты. Так давайте скорее раскрасим банальные декорации смерти,
эти больничные ширмы, холсты которых давно плачут по кисти художника!
Давайте распишем их всеми известными вариациями «Danse Macabre»,
полотнами Босха, Гольбейна и Мунка, Гигера, Кубина и Климта, репродукциями
всех живописцев, посвятивших свое творчество проделкам Косой!
Да что я несу, к чему подражания, надо все сделать по-другому!
Устроим лучше конкурс, настоящее состязание между современными
художниками. Каждому конкурсанту будет выдана история болезни
умирающего пациента, чтобы расписать, с учетом пожеланий клиента,
Последнюю Ширму, которая отделит уходящего от мира живых. И вместо
того, чтобы в часы своего заката мозолить глазами мучнистую ткань,
мы будем предаваться очарованию искусством, любуясь портретами,
натюрмортами и пейзажами, написанными специально для нас. А потом,
когда палата опустеет, надо будет непременно устроить Выставку
Последних Ширм, где на табличках с именами художников и названиями
полотен будут приписаны даты смерти их заказчиков. Ну разве не
замечательная идея? Дарю!


***


Отбойные молотки, повторяет Лупетта, наверное, там отбойные молотки,
нужно скорее закрыть форточку, это же просто невыносимо, такое
ощущение, что за окном стрекочет противотанковый пулемет. Когда
я был студентом первого курса, всю мужскую половину нашей группы
бросили на ликвидацию аварии водопровода перед филиалом Университета.
На нас напялили оранжевые куртки, всучили отбойные молотки и показали,
как правильно вскрывать асфальт. Оказалось, что трепанация дорожного
полотна – довольно муторное дело, а может, мне просто не хватало
физической силы, чтобы нарезать асфальтовые льдины по всем правилам.
Как я ни старался, из-под моего инструмента выколупилось только
несколько жалких черных огрызков, в то время, как однокашники
успешно вскрыли чуть ли не весь аварийный участок. После окончания
дорожных работ у меня несколько дней дрожали руки, я даже не мог
самостоятельно налить себе кофе, не говоря уже о том, чтобы успешно
донести до чашки ложечку с сахаром, и еще, и еще я долго не мог
избавиться от иллюзии непрерывной вибрации пола под ногами, вибрации
настолько сильной, что от нее начинала кружиться голова, как и
в ту секунду, когда я отпер дверь номера и погрузился с Лупеттой
в этот дребезжащий кошмар.

Грохот, который может свести с ума кого угодно, особенно в такую
ночь, странно, что мы не слышали его раньше, по всей видимости,
окна выходят на другую сторону гостиницы, но кому же это, на ночь
глядя, приспичило вскрывать под окнами асфальт, должно быть, авария
какая-то, а если здесь иностранцы, неужели они не пожалуются,
от беспрерывного стрекота дребезжит и трясется все вокруг, мутный
графин на столике перед кроватью, красный телефонный аппарат на
прикроватной тумбочке, кажется, что и сама кровать на разболтанных
ножках заходится в мелкой паркинсоновской дрожи, словно на ней
замерли за мгновение до обоюдоострого оргазма невидимые любовники,
точно кошки, плотно вжавшиеся друг в друга, изо всех сил пытающиеся
продлить пронзительные секунды обратного отсчета и только дрожью,
мелкой пупырчатой дрожью выдающие степень напряжения своих тел.


***


У каждого из нас есть любимая поза для сна. Я с детства привык
спать на животе. Говорят, что это вредно. Я где-то читал, что
по статистике 70% людей спят на левом или на правом боку, 25%
— на спине, и только один из двадцати — на животе. Этим мы, к
слову, сильно отличаемся от зверушек, которые по преимуществу
спят как раз на животе. Но теперь я не сплю как зверушка. Катетер
мешает.

Прямо перед нашей палатой в коридоре сидит бородатый человек без
носа и читает какую-то серую брошюру. Про себя я его, разумеется,
зову Ковалевым. Только в отличие от гоголевского асессора, у нашего
Ковалева на месте носа не совершенно гладкое место, а черная дырка
в форме перевернутого сердца. Не знаю, зачем он выставляет ее
на всеобщее обозрение. Неприятно же смотреть. И пахнет. Я бы на
его месте хотя бы пластырем залепил. Впрочем, может ему уже все
равно.

Когда я как-то проходил мимо Ковалева в туалет, он резко схватил
меня за руку:

– Ты только послушай, послушай, что пишет Лютер: потеряв учение
об оправдании, мы потеряем абсолютно всё. Благодать – это прощение
грехов, радость, мир, спокойная совесть. Но мир невозможен, пока
не прощен грех, потому что Закон обвиняет и устрашает совесть
грехом. И грех, ощущаемый сердцем, не может быть устранен ни паломничествами,
ни бдениями, ни трудами, ни усилиями, ни обетами, ни любыми другими
делами – фактически, грех увеличивается делами. Чем больше мы
потеем, стараясь освободиться от греха, тем хуже становимся. Ибо
нет другого средства уничтожения греха, кроме благодати…

«Мало мне было Кирилла, теперь еще один блаженный нашелся, хорошо,
что не в нашей палате», – усмехнулся я про себя, а Ковалев между
тем продолжал:

-И дальше: Бог ничего не предвидит по необходимости, а знает всё,
располагает и совершает по неизменной, вечной и непогрешимой Своей
воле. Эта молния поражает и начисто испепеляет свободную волю.
Воля же человеческая находится где-то посередине, между Богом
и сатаной, словно вьючный скот. Если завладеет человеком Господь,
он охотно пойдёт туда, куда Господь пожелает... Если же владеет
им сатана, он охотно пойдёт туда, куда сатана пожелает… Свободная
воля без Божьей благодати ничуть не свободна, а неизменно оказывается
пленницей и рабыней зла, потому что сама по себе она не может
обратиться к добру… А ты, ты как считаешь, дана нам свобода воли
или нет?

– Конечно, дана. И лучшее тому доказательство – мой катетер, который
требует соблюдения нескольких простых заповедей: азм есть катетер
твой, твоя последняя надежда, не сотвори себе другого лечения,
кроме химиотерапии, не выдергивай меня, не лежи на животе, не
поднимай выше головы левую руку, не чеши место подсоединения моего
к подключичной вене, не забывай, что одна капля должна капать
раз в пять секунд, чти лечащего врача своего и медсестру свою,
напоминай медсестре о моей промывке, не мойся после моего удаления
два дня. Если я нарушу любую из этих заповедей, то быстро попаду
к Антоше на каталку, а если буду их соблюдать, протяну еще несколько
месяцев. Чем не свобода воли?

Ковалев внезапно побагровел и шумно засипел через свое перевернутое
сердце. В ноздри ударила резкая волна зловония.

– Куда ты там шел… в туалет? Ну иди, иди, чего стоишь?

Я вовсе не хотел обидеть Ковалева. Нет, правда. Более того, я
даже завидую ему с Лютером. Они знают, в кого кидать чернильницу,
в случае чего. А я всего лишь не люблю спать на спине. Когда…
ну, в общем, когда все станет ясно, переверните меня на живот.
Дурацкая, конечно, просьба, но все равно переверните, не забудьте.
Договорились?


***


Лупетта стоит в дверях, словно не решаясь войти, подожди, сейчас
я закрою форточку, рабочие под окном потрошат не асфальт, они
ломают сценарий нашей встречи, все потому, что это второй этаж,
окажись мы чуть выше, хотя бы на третьем, шум стал бы намного
тише, наверное, так и выглядит небольшое землетрясение, достаточно
сильное для вибрации, но недостаточно сильное для разрушений,
перемена ролей, все вокруг ходит ходуном и покряхтывает, в то
время как она стоит в дверях, а он безуспешно пытается дотянуться
до форточки, слишком высоко, где тут стул, надо снять ботинки,
чтобы не запачкать обивку, все-таки на улице дождь, черт, шнурок
не развязывается, настоящая комедия положений, я уже слышу эти
заэкранные хохотушки, как в тех передачах, где запускают фоном
зрительский смех в нужных местах, трюк, удивлявший еще Бодрийяра,
телевизор сам смеется над собственными шутками, а мы остаемся
в оцепенении наедине со своими страхами, непонятно лишь, почему
они ограничились комедиями, я бы еще добавил пронзительный женский
визг в соответствующих эпизодах фильмов ужасов и стариковский
храп в бесконечных телешоу.

Лупетта оглядывается, будто за ней кто-то следит, а может, она
уже хочет уйти, отчаявшись дождаться решительных действий от этого
трухлявого пня, заросшего опятами сопливых рефлексий, форточка
наконец-то сдалась, и тотчас на нас упала тишина, которую в других
обстоятельствах можно было бы назвать гробовой, комната перестала
дрожать и замерла, точно кто-то нажал на клавишу «стоп», что за
бред, не может быть, чтобы дело было только в этом, обычные советские
рамы, здесь даже нет стеклопакетов, это уже какой-то фарс, я осторожно
приоткрываю форточку, вжав голову в плечи в ожидании новой волны
шума – и ничего! – совсем ничего, это всего лишь дурацкое совпадение,
рабочий день подошел к концу, рабочие ушли пить водку, а может,
у них просто перекур, уже неважно, главное, теперь мне никто не
мешает, не мешает ничто, кроме раздирающей уши тишины, с непривычки
кажется, что я неожиданно оглох, хочется громко хлопнуть в ладоши,
нет, если честно, хочется выпорхнуть голубем в эту форточку, чтобы
вычеркнуть раз и навсегда чей-то идиотский сюжет, в котором я
превратился в слюнявый ватный манекен, ненавидящий себя до дрожи,
до омерзения, до я-не-верю-что-это-происходит-на-самом-деле. Все
очень просто, проще не бывает, надо всего лишь глубоко вдохнуть,
свернуть вшивому голубю шею, издать торжествующий клич Тарзана
и спикировать с табуретки на хозяйку моего сердца, завалить ее
на кровать, разорвать в клочья одежду и доказать, что это не повторение
пройденного, не привычная телу вибрация, а совершенно чудовищное
землетрясение, на какое ни у одного Рихтера баллов не хватит,
землетрясение, которое сравняет с землей… которое не оставит камня
на камне… которое наконец-то разрушит… разрушит что? Что ты сказал?
Да, ничего, давай заходи, хватит стоять в дверях, ваше пальто,
мадам.

Лупетта заходит, я снимаю с нее пальто, подожди, возьми шарф,
вешаю рядом свою куртку, Лупетта расстегивает сапоги, наконец-то
я справился с ботинком, Лупетта заходит в комнату, ничего себе,
носок мокрый, когда это я успел промочить ноги, Лупетта садится
на край кровати, самое время привлечь ее к себе и поцеловать,
Лупетта смотрит на люстру, сейчас она попросит погасить свет,
Лупетта говорит.


***


Сначала я даже не понял, в чем дело. Казалось, будто в мундоговской
сюите, мирно текущей в наушниках, зазвучала какая-то новая партия.
Что за чушь, я слышал эту музыку уже тысячу раз. Очередное побочное
действие химиотерапии? Мне еще слуховых галлюцинаций не хватало
для полного счастья! Я осторожно снял наушники. Мундог исчез,
но мелодия заиграла громче. Это определенно труба. Но откуда?
Я оглянулся. Палата привычно дышала уходящими жизнями. Георгий
Петрович возмущенно храпел под газетой, Кирилл скороговоркой бубнил
молитвы, Виталик скрипел зубами, уткнувшись носом в подушку, а
из-за ширмы не доносилось не звука. Ах, вот оно что! Как же я
раньше не догадался? Нащупав ногами тапки, я подхватил стойку
с капельницами и заковылял к окну. Сперва разглядеть ничего не
удавалось, мешала груда пакетов с продуктами, наваленных между
рамами. Стараясь не опрокинуть стойку, я осторожно повернул ручку,
отворив скрипящую фрамугу, и просунул нос между раздвинутыми пакетами.
На спиленном тополином пне прямо посреди двора стоял молодой парнишка
в синей куртке и, усиленно раздувая щеки, насиловал тускло поблескивающий
альт-саксофон. Мелодия звучала не очень чисто, но по крайней мере,
искренно. Едва я подумал, для кого, интересно, он играет, как
за спиной раздался сиплый антошин клекот:

– Вчера привезли его подружку с «лейкой» после пересадки костного
мозга. Лежит в «интенсивке». Рудольфовна сказала, что для лучшей
усвояемости чужих мозгов ей нужны положительные эмоции. Вот дудочник
и наяривает, чтобы ей не скучно было… Слушай, одолжи плеер, хотя
бы на время? Послушай пока дудочника, смотри, как играет, а я
радио половлю, идет!

«Лейкой» у нас обзывают лейкемию. Харон, как всегда, был в курсе
всех событий, происходящих в больнице. Ничего не отвечая, я вернулся
к своей кровати, и, устроившись поудобней, снова напялил наушники.
«Ну сколько можно жидиться!», – проворчал Антоша, покидая палату.

С тех пор соло на альт-саксофоне звучало по утрам ежедневно. Не
успевала Оленька разнести по койкам градусники и поменять капельницу
за ширмой, как юный музыкант открывал свой сольный концерт, который
не прерывался по часу, а то и больше. Он взбирался на пенек к
семи утра, а заканчивал выступление не позже полдевятого, должно
быть, учился в консерватории. Через несколько дней мы настолько
привыкли к маленькой утренней серенаде, что когда однажды трубач
в синей курточке немного припозднился, несколько ходячих больных,
не сговариваясь, сгрудились у окна, высматривая утреннюю пташку.
Несмотря на то, что особых ценителей классической музыки у нас
не наблюдалось, ежедневные концерты удивительным образом изменили
атмосферу, царящую в палате. Георгий Петрович перестал врубать
на полную катушку «Русский Шансон», правда, всего лишь до обеда,
но уже это можно было считать прогрессом. У Кирилла прорезался
аппетит не только к духовной пище, и он больше не отказывался
от утренних каш, что его мама сочла проявлением божественного
чуда. Виталик перестал скрипеть зубами и попросил у меня что-нибудь
почитать. И даже дыхание того, кто лежал за ширмой, стало гораздо
размеренней.

Сказка закончилась ровно через две недели. В одно прекрасное больничное
утро пенек долго оставался пустым. Никто не задавал вопросов,
но было понятно, что нервничают все. «Отыгрался, дудочник, – прервал
тревожное ожидание появившийся в дверях Антоша. – Рудольфовна
сказала, что донорские мозги не прижились. Так что, кина не будет.
Скоро повезу его куколку в подвал». В ответ не прозвучало ни слова.
А в следующую секунду, словно наперекор антошиному приговору,
тишину разрезал протяжный крик трубы за окном. От неожиданности
я чуть не выдернул катетер. Но вместо привычной классической программы
мы услышали дикую какофонию из звуков, напоминавшую одновременно
вопль обезумевшей птицы, штопор вагнеровских валькирий и пионерский
горн. Все это продолжалось меньше минуты и закончилось каким-то
непонятным шумом.

Когда мы подоспели к окну, человек в синей курточке уже исчез.
А рядом с пеньком валялся страшно искореженный альт-саксофон.

X
Загрузка