Полуденные песни тритонов. Продолжение

книга меморуингов


Про Фрэнка Заппу

Причем здесь Фрэнк Заппа — одному богу известно.

Хотя нет, вру, сам я тоже кое-что знаю, например, именно его «Настоящая
книжка Фрэнка Заппы», прикупленная мною в большущем книжном магазине
одним ненастным октябрьским предвечерьем, когда то ли снег собирался
выпасть после дождя, то есть, этаким элегантным «погодным» образом
перевести мир из одного состояния в другое, то ли наоборот — снег
как раз решил закончиться и на смену ему собирался дождь, но только
все это милое метео-безобразие и заставило меня прочитать не очень
тощенький томик за один вечер и внезапно прийти к идее всех этих
бредовых «воспоминаний», иначе говоря, меморуингов.

Потому что в откровениях Фрэнка Заппы, наговоренных на магнитофон
и переведенных затем на бумагу неким Питером Окиогроссо — как
же мне нравится эта фамилия! — нет ничего пафосного и изначально
рассчитанного на вечность. Вроде бы это даже хохмы. То есть, читаешь,
и тебе кажется, что тебе вешают на уши ничего на самом деле не
значащую лапшу, но то ли сварена она круто, то ли сорт такой особый,
запповый, но с каждой последующей страницей понимаешь, отчего
это так на тебя воздействует: просто личная правда покойного ныне
музыканта вдруг становится твоей правдой. Не то, чтобы ты в не
вживаешься, но каким-то образом ваши жизни начинают взаимодействовать,
хотя чего в них на самом деле общего?

ДА НИЧЕГО!

Я и музыку-то его не очень воспринимал, разве что первый «Joe’s
Garage», да еще совсем уж давний «Hot rats», услышал который при
довольно странных обстоятельствах. Зато мне безумно нравился его
внешний вид — патлы до плеч, крючковатый нос и коротюсенькая,
нелепо на мой тогдашний взгляд обкозляченная бородка. Так нравился,
что в пароксизме юношеского пиитизма, на полном серьезе кропая
поэму с многозначительным и предельно оригинальным названием «Волосы»,
я вставил туда накарябанную неуклюжей ритмизованной прозой главку,
начинавшуюся словами:

«Фрэнк Заппа — вождь хиппи, это их негласный президент».

Вспомнил я эту дурость, лишь купив и прочитав «Настоящую книгу
Фрэнка Заппы», который к хиппи никакого отношения, в общем-то,
не имел. Хотя в голове моей всю жизнь творился полнейший кавардак,
так что если я тогда — больше тридцати лет назад, между прочим
— и написал такую глупость, то значит, что именно так и считал.
Что же касается обстоятельств, при которых я услышал «Hot rats»,
то они были странными для того меня, сейчас-то я воспринял бы
это совершенно иначе. Просто в самом начале моей учебы в университете
я попал в довольно забавное окружение, тусовавшееся при студенческом
клубе. Я был очень смешным тогда, с романтическими, вьющимися
локонами, в толстом, несуразном, темно-серого цвета свитере грубой
домашней вязки и в каком-то подобии джинсов, только вот были они
явно «неправильными», из мягкой и тоже серовато-блеклой ткани,
хотя — скорее всего — на самом деле все это было не так.

НА САМОМ ДЕЛЕ СОВЕРШЕННО ТОЧНО, ЧТО ВСЕ БЫЛО НЕ ТАК...

И как на самом деле я был одет, спросить сейчас не у кого.

Но окружение действительно было забавным. Во-первых, там ошивалось
много девиц, и на всех у меня, как и положено, стояло, но я тогда
еще был девственником. Впрочем, все эти девицы казались мне тогда
умудренными, обольстительными и порочными, каковыми, несомненно,
не являлись. Только вот к Заппе они никакого отношения не имели
и не имеют, пластинку «Hot rats» притащил в клуб некий пианист-авангардист,
который тогда казался мне беспробудно взрослым. Этих джазменов
в университетском клубе тогда паслось если и не с десяток, то
не меньше пяти — шести человеков, все они были очень взрослыми
и пижонистыми, а тот тип, что приволок альбом Заппы, носил еще
и галстуки. Широкие, желтые и с какими-то странными узорами.

Наверное, это были психоделические галстуки.

Между прочим, именно этот тип впервые познакомил меня и с крутой
порнографией, но к данному меморуингу это тоже никак не относится.

Так вот, обозначив — бегло, пресловутым пунктиром — мое первое
соприкосновение с американским музыкантом, ведущим свой род от
«сицилийцев, греков, арабов и французов», я должен правдиво заявить,
причем здесь, все же, этот самый Заппа. Биография любого человека
состоит из трех частей. Первая: внешняя, то есть событийная. Вторая:
внутренняя дефис эмоциональная. И третья часть, временами не менее,
если не более важная. То, что ты читаешь (книги), слушаешь (музыка),
смотришь (кино, к примеру). У кого-то эта третья часть совсем
на обочине, а для меня она, точнее, внутренние события, ее составляющие,
столь же важна, как различные мои былые любови, поездки и путешествия,
душевные кризисы, etc... И Заппа здесь тоже важен, хотя бы потому,
что если поместить его фотографию в какую-нибудь подобающую графическую
программу, изменить цвет волос, то есть, превратить из брюнета
в блондина, и убрать несуразную бородку, то получится совсем не
Фрэнк Винсент Заппа, а американский писатель Ричард Бротиган.

А Бротиган уже напрямую имеет отношение ко всем этим меморуингам,
хотя бы потому, что и сейчас я люблю его перечитывать, а писал
он так странно и обаятельно, что временами даже хочется если и
не взять его прозу за образец, то, по крайней мере, невзначай
воспользоваться его замечательной интонацией, что, на самом деле,
я сейчас и делаю.

NB:

Заппа умер от рака простаты, а Бротиган разнес себе голову из
ружья.

Это для тех, кому хоть что-то еще интересно.

А первый раз с Бротиганом я столкнулся осенью 1976 года, когда
ехал в поезде Хабаровск-Биробиджан, билет у меня был до станции
Смидович(и), я был в новом исландском свитере, да еще и новых
джинсах, купленных матушкой на какой-то дешевой распродаже в Италии
и присланных мне почтой уже из Москвы. Штаны, видимо, были «для
дам», без задних карманов, но я все равно тащился и от новых штанов,
и от нового, до безумия колючего, свитера, сидел на боковом сидении,
смотрел, как за окном распадаются на мельчайшие части пейзажи
поздней приамурской осени, параллельно листая утащенный перед
командировкой — не по своему ведь желанию поехал я в Еврейскую
Автономную область, в поселок то ли Смидович, то ли Смидовичи
— со стола начальника последний на тот момент, августовский номер
журнала «Новый мир».

И начал читать в нем «Круглые сутки нон-стоп» Василия Аксенова.

Прежде всего потому, что это был Аксенов — вроде бы кого тогда
в России еще было читать? Ну и следующая причина — потому, что
написано про Америку и за Америку, так что это следовало не просто
пропустить через себя, а выучить, вызубрить, отложить навсегда
в каком-то из кластеров того жесткого диска, что именуется мозгом.
И то ли перед переездом через Амур, то ли сразу после, когда поезд,
погрохатывая, уже стаскивался с моста, я — по всей видимости —
наткнулся на следующий абзац:

«Теперь я читаю по-английски и открыт для влияний и Бротигана,
и Воннегута, и Олби, и я, признаюсь, испытываю их влияния почти
так же сильно, как влияния сосен, моря, гор, бензина, скорости,
городских кварталов. Хочется увидеть писателя, свободного от влияний.
Какое, должно быть, счастливое круглое существо!»

Сам я по-английски тогда не читал, но имена Воннегута и Олби знал,
да и про писательские влияния уже имел понятия, хотя бы про то,
как на этого придурка в джинсах без задних карманов и в толстом,
да еще до омерзения колючем исландском свитере умудрялся влиять
автор читаемого на тот момент текста, так что незнакомое имя вначале
щелкнуло, а потом затаилось невостребованным файлом на долгие-долгие
годы.

Пока в 1984 его не обронил при мне в милом и понтовом разговоре
Борис Гребенщиков, который в самом начале 1985 года и выдал мне
на время бротигановскую «Ловлю форели в Америке», на английском,
естественно, языке, и в том же восемьдесят пятом я дал ее почитать
Илье Кормильцеву, который внезапно начал ее переводить.

Так что если бы я не поехал в командировку и не прочитал в поезде
«Круглые сутки нон-стоп» Аксенова, то не исключено, что переводчиком
Кормильцев бы не стал, а я бы не начал писать эти самые меморуинги.

Хотя бы в том виде, в каком я это сейчас делаю.

Вроде бы, непонятно про что...

ТОЛЬКО ВОТ — КОМУ НЕПОНЯТНО?

Если опять вспомнить фразу Шекли, то все абсолютно логично: я
просто пытаясь поймать какие-то ассоциации и распутать их, дабы
сложить хотя бы отчасти внятную картину уже на сколько-то процентов
прожитой жизни.

И боюсь, что побольше, чем наполовину.

А из поселка Смидович(и) я уехал ровно через сутки, отужинав перед
поездом в типичном вокзальном ресторане, и даже помню, что было
в меню:

ШНИЦЕЛЬ!

Отвратительного, между прочим, вкуса, хотя какими шницелями еще
могли кормить на подобных станциях почти тридцать лет назад?

Что же было на гарнир и чем я запивал все это безобразие могу
только предположить: на гарнир была пережаренная картошка, а запивал
я все это водкой.

Когда Бротиган разнес себе голову из ружья, то перед этим выпил
бутыль крепкого калифорнийского вина.

А Заппа практически не пил.

Так что причем тут все это — одному богу известно!



Про newts' noon songs — полуденные песни тритонов

Вообще-то из всего этого чуть не состоялся роман, который так
и должен был называться:

«Полуденные песни тритонов».

Вначале, правда, было «Послеполуденные...», но потом я решил,
что это уж слишком и произвел коротенькую операцию по удалению
пяти первых букв в начальном слове.

Роман я лениво придумывал весь томительный август, и даже сообразил
первую фразу:

«Лето выдалось полным ос и беременных женщин...», не
говоря уже о том, что сразу же после явления первой фразы начал
придумывать и сюжет, хотя дальше начала так и не продвинулся,
но ведь самое интересное всегда —

с чего все начинается.

«У героя пока нет имени, но я его хорошо представляю. Ему за сорок,
даже за сорок пять, одним днем того самого, полного ос и беременных
женщин лета, он берет собаку и уходит гулять в расположенный неподалеку
лесок — жена на даче, дочь с мужем на отдыхе...

Он приходит в лесок, там еще горка такая, со странной проплешиной,
а вокруг сосны. Неподалеку же колготится группа подростков лет
16–17, оттягиваются во всю, он садится на траву, над ним летают
соколы... Собака ложится рядом...

Внезапно вдали громыхает, появляются тучи, начинается сухая гроза...

Он решает пойти, подростки уже сбегают вниз, остается один, чего-то
замешкался...

Внезапно — молния...

Вслед за ней: шаровая...

И цепляет мужчину за спину.

Тут-то все и начинается — его тело падает, а вот сознание странным
образом переходит в этого подростка.

Это начало. Завязка.

Дальше я знаю одно — наверное, было бы страшно любопытно подсмотреть,
как в одном человеке уживаются два сознания, 17-ти летнего и 45-46-тилетнего,
как второе постепенно проявляется и показывает свой — то ли оскал,
то ли ухмылку...

А тритоны — когда он пошел гулять в тот день с собакой, то думал,
что в последний раз в жизни видел тритонов очень давно, лет тридцать
пять тому назад...

Случилось же все это в полдень...

Вопрос:

СКОЛЬКО ЛЕТ ДОЛЖНО БЫТЬ ПОДРОСТКУ?

14 или 17?

От этого многое зависит...

Например, у мужчины может быть молодая любовница, лет 19-ти, с
17-тилетним у нее возможен параноидальный секс, а вот с 14-ти
летним...

В общем, самому мне отчего-то все это очень нравится...»

Когда только придумываешь — это всегда нравится, а потом отчего-то
перестает. А тритонов я на самом деле видел так давно, что уже
не помню, и всю минувшую весну приставал к самым разным людям
с одним вопросом: а вы когда видели живых тритонов? И все отвечали
— очень давно.

Может быть, их уже просто больше нет?

Разве что поискать в интернете, там почти все есть.

«Зооклуб.

Главная/Амфибии/Хвостатые/

Тритон гребенчатый (Triturus cristatus)

Самый крупный отечественный тритон. Достигает в длину 15–20 см.
Имеет уплощенную широкую голову, массивное туловище. Окраска темная
с размытыми темными пятнами. Бока головы и туловища украшены мелкими
белыми пятнышками. Населяет лесную зону Центральной и Восточной
Европы, Западную Сибирь. Раньше имел четыре подвида, теперь они
выделены в самостоятельные близкородственные виды. Образ жизни
мало отличается от описанного выше. Это, пожалуй, самый «водный»
отечественный тритон, проводящий в воде около четырех месяцев
в году. В воде питается крупными водными насекомыми и их личинками,
моллюсками, икрой, может поедать и комбикорм. На суше основной
корм — дождевые черви, слизни, насекомые. Известны случаи неотении
(способность организмов размножаться на ранних стадиях развития).
В неволе живут до 27 лет.»

27 лет — это круто! У меня когда-то тоже жили тритоны, но столько
у них не получилось.

Я выловил их в лесной канаве еще по весне, и все лето, и
осень, и самое начало зимы они чудесно прожили в прямоугольной
стеклянной банке, то ли маленьком цельном аквариуме, то ли большой
кювете. Из палочек я соорудил для них деревянную платформу, чтобы
они могли выползать на нее и дышать — тритоны ведь не все время
проводят в воде.

Это их и сгубило.

Одной зимней ночью, когда ветер за окном выл очень уж жутко, они
решили, по всей видимости, пуститься в отчаянное путешествие,
то ли в поисках Земли Обетованной, то ли каких-то особых райских
кущ, выползли на платформу, с нее перемахнули через стеклянный
бортик, спустились на подоконник и поползли, оставляя липкий,
клейкий след, дальше, к изголовью материнской кровати — в нашей
комнате было единственное окно, я спал за перегородкой, квартира
была, что называется, «общей», — сверзились ей прямиком на подушку,
и мать раздавила их головой...

Я даже припоминаю, как их души взлетали в небо, жалуясь на судьбу
минорными, детскими голосами, наверное, с той поры я и убежден,
что тритоны умеют петь.

Так они и поют до сих пор в своем тритоньем раю, маленькие,
хвостатые херувимы, самец и самочка...

А на скрипке им подыгрывает спившийся музыкант, мой наставник
по занятиям энтомологией на биостанции Дворца пионеров. Располагалось
это заведение в бывшем особняке Харитоновых/Расторгуевых, как
и положено, купцов и золотопромышленников, до сих пор красиво
выкрашенный фасад с ампирными колоннами нависает над проезжей
частью улицы имени революционера Свердлова. Почти напротив отстроили
ныне Храм На Крови, ибо на том самом месте большевики некогда
и порешили последнего русского императора с чадами и домочадцами.
Что же касается особняка, то примыкающий к нему парк многие годы
был свидетелем моих подростковых и юношеских любовей, как-то даже
одним морозным вечером, тиская в густых зарослях очередную пассию
и пытаясь то ли добраться до хорошо скрытой многочисленными теплыми
кофтами груди, то ли вообще уже норовя вставить ей прямо тут,
на стылом зимнем ветру, в горячую и хлюпающую от возбуждения кунку,
я внезапно увидел промелькнувшую рядом тень: маленький мальчик
шел в сторону тускло светящихся окон, где его уже ждал бывший
скрипач, пожилой мужчина с гладко выбритым черепом...

Я даже помню, как его звали — Борис Петрович Иевлев.

Как помню и о визитах к нему домой, отчего-то всегда это было
зимой, мрачными, черными, плохо освещенными вечерами.

Странная, плюшевая комната была заставлена стеллажами, на которых
в продолговатых, толстеньких, застекленных коробках хранились
наколотыми на булавки жуки и бабочки, почему-то меня тогда больше
интересовали жуки, говоря конкретнее, жуки-скакуны из подотряда
плотоядных.

Сicindelidae.

Жук-скакун: хищное, стройное насекомое с длинными
ногами, большими глазами и сильной челюстью.

Я их тоже очень давно не видел, наверное, так же давно, как и
тритонов.

По всей видимости, они проживают в соседнем раю. Не таком мокром,
но по-своему приятном.

И в нем они тоже поют, только голоса у них скрипучие.

От них по коже пробегают мурашки, как от тех давних, зимних хождений
к Б.П., точнее — от возвращений к себе домой, через весь этот
гребаный город, пробираясь между сугробов, под раскинувшимся на
треть неба ослепительным ромбом Ориона с ярчайшей точкой красного
гиганта Бетельгейзе и желтоватой, полной и наглой луной.

В кармане зимнего пальто у меня должны лежать то ли большие
плоскогубцы, то ли тяжелые гвоздодерные щипцы — это от маньяков.
Я всегда их ношу в кармане, на всякий случай. Хотя ни одного маньяка
никогда еще не видел, зато говорят мне о них все постоянно — и
бабушка, и дед, и даже мать. Так что они должны быть где-то тут,
рядом, шарахаются за сугробами, клацая такими же сильными челюстями,
как и у плотоядных жуков-скакунов.

На подходе к дому меня уже просто трясет, я не выдерживаю и бегу,
сворачивая во двор, вроде бы как чьи-то шаги отдаленно хрустят
по снегу, но я уже в подъезде, маньяки так и не догнали меня.
Открываю дверь длинным, тяжелым ключом, врываюсь в прихожую и
облегченно выгружаю из кармана то ли плоскогубцы, то ли щипцы-гвоздодеры,
которые так и не пригодились мне и на этот раз.

А интересно, как бы я отбивался этой штуковиной, если бы на меня
напали всерьез?

Понятия не имею, да это и хорошо.

Тритоны плавают в своем уютном плоском аквариуме, самец подгребает
к платформе, заползает на нее и пристально смотрит на меня странными,
желтоватыми бусинками глаз.

Я вспоминаю, что надо бы их покормить, корм — маленькие красненькие
червячки, именуемые малинкой, — хранятся в специальной баночке.

Сейчас, когда они уже столько лет находятся в своем восхитительном
раю, еда им, наверное, не нужна.

И они беспрестанно поют, а пожилой мужчина с лысым черепом все
подыгрывает и подыгрывает им на потемневшей безродной скрипке,
порою отводя смычок и размышляя, не стоит ли ближе к вечеру прогуляться
до соседнего рая, полного таких красивых и лоснящихся от хитинового
счастья жуков-скакунов.

Но это ближе к вечеру, а сейчас ведь еще только пробило полдень
— время, когда начинают петь тритоны.

The newts' noon songs...



Продолжение следует.



X
Загрузка