Запас табака. Продолжение


Пока я спал, комната из желтой превратилась в фиолетовую, почти стемнело.

Слышно, как сосед возится на кухне. Стены комнаты дрожат как
мембраны — словно сидишь внутри огромного деревянного уха: вот
сосед отворачивает кран, льется вода, вот он ставит на плиту
кастрюлю и чиркает спичкой, вот скрипит под ним табурет, вот он
снова чиркает спичкой, вероятно, закуривая.

Я сажусь на кровати и зажигаю свет. Краски меняются. В свете тусклой
лампы под бумажным абажуром все снова становится темного
желто-коричневого цвета, цвета фабричных стен, пригородных
сумерек и разбавленного пива в заплеванных распивочных.

Я зеваю и растираю лицо ладонями. Теперь уже не уснуть больше. Сон
пропал, и придется до утра валяться в постели, следить за
рассветом, слушать механических птиц и то, как сосед,
откашливаясь, кипятит себе воду для чая.

Часто, задремав днем в этой пригородной комнате, потом всю ночь я не
мог сомкнуть глаз, засыпая только рано утром, под гудки
фабрик и грохот будильников в окрестных домах, словно вместо
черного байхового чая я пью траву atropa
belladonna
, называемую сон-трава или pulsatilla
pratentis
— туманящие голову сухие синие анемоны, о которых
я прочел в словаре из библиотеки и запомнил.

Может быть, на чаеразвесочной фабрике произошла диверсия, и
содержимое чайных коробок было кем-то подменено, думаю я, и, сходив
на кухню, нюхаю коробку с чаем.

Букет далекой Грузии.

Коробка пахнет картоном и чаем, и я снова ставлю ее на полку.


Снова в комнате, я открыл окно и посмотрел на улицу.

В небе стояла луна, прохожих не было. В одном из окон
противоположного дома сидел и чему-то смеялся лысый человек с чайным
блюдцем в руках. В других окнах горело электричество, но не было
видно ничего, кроме кусков мебели, скатертей и настенных
часов.

Чтобы никто не заметил меня с улицы, я погасил лампу, и несколько
минут наблюдал за человеком с блюдцем. Теперь он что-то
рассказывал невидимому собеседнику, размахивая руками и
прихлебывая чай. Издалека доносились шум поезда и пьяная песня.

Я немного посмотрел на луну, потом захлопнул раму, повернулся, чтобы
включить лампу, и увидел, что все вокруг залито лунным
светом. Железные шарики кровати и зеркало на стене сумеречными
рыбами мерцали передо мной.

Как какой-нибудь японец с журнальной фотографии, на которой они
любуются цветущим деревом в парке, я любовался лунным светом
посреди комнаты в обшарпанном рабочем пригороде.

Луну затянуло скоро тучами, начался дождь, и, лежа в постели, я
слушал, как он стучит по стеклу, думал о Японии, и в конце
концов уснул.



9

Дождь лил весь следующий день. Из окна я снова разглядывал улицу и
противоположный дом, серый от воды.

Радио слушать не хотелось, заняться было нечем, и я решил разобрать
оставшиеся от отца вещи.

Я заглянул в ящик стола, но не нашел там ничего особенного. В
пропахших керосином деревянных внутренностях лежали папиросы,
игральные карты и завернутые в бумагу свечи. Дно ящика застелено
было газетным листом, и я прочитал его. Сентябрь 1958 года.
Тот сентябрь не отличался от нынешнего — пригородные жители
по-прежнему ходили в винную лавку, ели прелые яблоки с
рынка, ждали выходных и прислушивались к шуму далеких паровозов.
Я сунул лист обратно.

В среднем отделении тумбочки стояло несколько книг, названия которых
я отметил в записной книжке. Среди прочих были пятый том из
собрания сочинений Николая Гоголя и книга о путешествиях с
оторванным переплетом и страницами, часть из которых в те
скверные дни, когда под рукой не было подходящей бумаги для
самокруток, дымом пропала в легких курильщиков.

Я полистал ее. «Конецъ перваго тома» — стояло там на последнем листе.

Среди других вещей я нашел очки и издалека осторожно заглянул в их
стекла. Комната передо мной перевернулась вверх дном. Я
поднес очки ближе к глазам, потом надел их на нос, и все вокруг
расплылось, словно ты посмотрел вокруг через дно старого
стакана.

В очках я попробовал читать из книги, но не смог разобрать ни одной
буквы. Это зрение птицы, желтой канарейки в клетке, или
случайно залетевшего с улицы голубя, который сидит в комнате и
смотрит на предметы своими злобными мутными глазками.
«Проклятые стекла», бормочу я, и, сняв с носа очки, тру глаза.

Дождь все не перестает. Я подхожу к окну и выглядываю — пусто, как в
коробке из-под леденцов.

Под оконную раму натекает вода, в щели дует, и я думаю о том, что
хорошо бы сейчас затопить печку, но в комнате нет ни угля, ни
дров.


Вскипятив на кухне воды, с кипятком и стаканом я вернулся в комнату
и, обернув чайник полотенцем, стал греть об него руки.

Потом я пил чай.

Напившись чаю, я вытащил из-под кровати чемодан отца и открыл его.
Внутри лежали перевязанные пачки писем, фронтовые медали в
коробочках, несколько облигаций государственного займа, деньги
и фотографии. Кроме отца и матери, люди на фотографиях
незнакомы мне. Они стоят во дворах, держатся за рули
велосипедов, сидят за уставленными посудой столами, закуривают, смотрят
в объектив и улыбаются смущенно, чувствуя, как время
навсегда останавливается вокруг них в минуту, когда фотограф
нажимает на кнопку своего аппарата.

На одной из фотографий я вижу отца в военной форме. Щурясь на
солнце, он и двое его товарищей стоят на какой-то улице. За их
спинами замечаешь китайские иероглифы и, перевернув снимок,
читаешь на его обороте карандашную надпись: «сентябрь 1945.
Харбин». Разглядывая снимок, я вдруг представляю себе, как на
какой-нибудь маньчжурской железнодорожной станции отец пьет
кипяток из железного чайника, или идет по улицам, окруженный
иероглифами, сгоревшими гостиницами, чайными и китайцами в
синих одеждах. Он поправляет очки и вглядывается в воздух, по
которому летит осенняя паутина. Квантунская армия
отступила.

Я встаю и включаю радио. Передают сводку погоды. Дождь перестанет к
завтрашнему утру, и всю следующую неделю будет ясная погода.
Паутина полетит через пригород и будет цепляться за рукава
возвращающихся с фабрики рабочих. У фабричного пруда рабочие
расстелят газеты, достанут из карманов бутылки и, сев,
будут наблюдать, как солнце исчезает за железнодорожной насыпью.
Они не знают, что становятся в эту минуту японцами, и дадут
в зубы любому, кто скажет им об этом.

Я представляю себе, как отец едет с Дальнего Востока домой и сходит
на маленьких станциях с поезда, чтобы выпить воды и
осмотреть пристанционные площади. Китай изменил его больше, чем
война, но он еще не подозревает об этом. Он смотрит на
громкоговоритель на столбе, на станционную пыль, на перебегающую
площадь собаку, и жует соломинку.

«Чойбалсан» — говорит он, потому что ему нравится, как звучит это
слово, и достает из кармана бумагу, чтобы скрутить папиросу.

«Чойбалсан» — повторяю я, прислушиваясь к гудящему вокруг дождю.

Разобрав фотографии, я открываю коробочки с медалями. «3 сентября
1945» — стоит на одной из них. «За победу над Японией». Я
перевожу взгляд на фотографию японского летчика на стене. Дождь
продолжается.



10

Следующие дни я читал письма из чемодана, сравнивая почерк каждого
из них с полученным мной письмом с извещением о смерти, но не
нашел похожего.

Из писем я узнал о погоде, какой она была в конце марта 1954 года, и
о том, что Миша сшил себе новый костюм.

В одном письме было написано про Китай. «Удивительно то, что ты
рассказываешь про Харбин» — прочитал я — «нам здесь трудно
представить себе такую жизнь».

Прочитав все письма, большинство из которых были написаны моей
теткой, и так и не узнав ничего о последних днях отца, я решил
сходить в типографию, где он работал после войны. Адрес
типографии был мне неизвестен, и поэтому я снова отправился в
улицы, чтобы отыскать почтовое отделение и заглянуть там в
телефонный справочник, в котором указаны адреса всех городских
предприятий и учреждений.

Я снова плутал по предместным улицам, среди покосившихся флигелей,
бараков и деревянных заборов. Сухая трава летела между домов,
было холодно, и даже у пивной будки в этот день никого не
было. Вывешенные за окна авоськи с продуктами колотились о
стены, скрипели и раскачивались колпаки фонарей.

Случайно я вышел к товарной станции, гудки которой я уже слышал
раньше из окна комнаты.

Рядами стояли неподвижные товарные вагоны с выломанными досками
боков, исписанные мелом и помеченные через трафарет специальными
знаками. Ходили мрачные путевые обходчики, ремонтники, и
стучали молотками по колесам. Станция казалась бесконечной.

Я постоял, глядя по сторонам, посмотрел под ноги, и увидел, что в
траве между рельсами валяется свинцовый кастет. Подобрав, я
повертел его в руках, и сунул в карман, надеясь, что никто
этого не заметил.

— Есть закурить? — спросил, подойдя ко мне, человек в засаленной фуражке.

Я хотел было отрицательно помотать головой, но вспомнил, что в
кармане пальто лежат оставшиеся от отца папиросы, и протянул
железнодорожнику пачку. Взяв папиросу, железнодорожник кивнул,
закурил и, постояв еще немного рядом, пошел вдоль путей. Я
тоже повернулся, чтобы уйти. Местонахождение почты было мне
по-прежнему неизвестно, а думать, что она находится с другой
стороны станции, и пробираться туда между грязных вагонов,
невыспавшихся обходчиков и сложенных штабелями шпал у меня не
было никаких оснований.

Я миновал какую-то фабрику, из зеленых ворот которой выезжал
грузовик, свернул в тупик, вышел из тупика, снова миновал фабрику,
прошел через двор, где воздух был рассечен веревками для
сушки белья, вышел на улицу, свернул в следующую, постоял на
углу, прочитал написанные на стене дома ругательства, снова
пошел. Спрашивать дорогу мне не хотелось, и не у кого было ее
спрашивать. Даже из окон не выглядывал ни один
подозрительный глаз.

Я пошел к магазину, купил булку, съел ее и снова отправился на поиски почты.

Не торопясь, я ходил по улицам, взвешивая в кармане найденный на
станции кастет, пока не увидел наконец на одном из домов синюю
вывеску ПОЧТА.

Входить нужно было сбоку, со двора, через обитую клеенкой дверь.
Внутри было жарко натоплено, пахло сургучом и горячим воздухом.
За перегородкой сидела молодая женщина и что-то записывала
в конторской книге. Когда за мной стукнула дверь, она
подняла голову и взглянула.

Подойдя к окошку, я спросил телефонную книгу. Женщина протянула мне
толстый том и снова опустила голову к своей тетради.

Я встал у стола для посетителей — с чернильницами, затупленными
перьями и пустыми бланками для телеграмм — и принялся листать
справочник. В углу бормотало радио, потом зазвонил телефон, и,
сняв трубку, женщина назвала номер почтового отделения.

Я выписал адреса и телефоны городских типографий. Их список
разместился в записной книжке как раз под списком того, что мне было
известно о Японии. Я еще раз перечитал его, подумал об
отце, оказавшемся в конце войны на Дальнем Востоке, и о японском
летчике, который, должно быть, погиб и лежит теперь на дне
моря.

Женщина ушла в подсобное помещение, и я остался один. Снова зазвонил телефон.

Положив справочник на стойку, я вышел на улицу.


Вернувшись домой, я развернул план города и отметил на нем
местонахождение типографий. Остаток дня я провел, рассматривая кастет
и читая книгу Гоголя.

Я прочел, как вносили пожитки, пока приезжий господин осматривал
свою комнату, и о том, как после он осматривал город, и какая
краска была на домах, и какие были вокруг него вывески.



Продолжение следует.

X
Загрузка