Благодать. Окончание

Начало.

Внезапно отворяется дверь, и, тотчас показавшись в кадре зеркального
чрева шкафа, прижав поднос к животу, неловко качнувшись и
переступив через порог, входит бабушка: «Ты ещё не ела,
милая!» — восклицает она и аккуратно ставит свою ношу на стол.
Поднос тяжёлый, весь сделанный из серебра, красного дерева и
солнечной позолоты. А на нём чего только нет! И энгадинская
ветчина, и пегий бретонский сыр, и волокнистый апельсиновый
сок в хрустальном бокале, и дымящаяся чашка кофе, и пять
кусков чёрного хлеба, и вазочка густого янтарного берришонского
мёда с ломтиками сот.

С поросятами я могу играть часами, бегать с ними на четвереньках,
забывая о голоде и порванных колготках на коленках с
запёкшейся кровью, но раз уж бабушка принесла мне завтрак, то я
оставляю зверьков, тыльной стороной ладони протираю глаза, отчего
влажная ресница, отчаянно вертясь в воздухе, падает на
простыню, и принимаюсь за еду.

Бабушка выключает ночник и усаживается напротив. От нежности морщины
на её лице становятся глубже и длиннее. Карие глаза грустно
и внимательно смотрят из-под пряди ухоженных седых волос,
руки — все в тёмно-зелёных и синих прожилках — ни на миг не
остаются в покое: то оглаживают чёрное платье, то
подталкивают мне сырный нож-носорог, то проводят по моей голове и
поправляют на спине косичку. Я люблю бабушку. Поросята тоже это
чувствуют. Один из них, повизгивая, подбегает к столу и
бочком трётся об её кожаную туфлю на низком каблуке. Но вскоре по
садовой дорожке слышатся гулкие удары копыт — точно
лопаются до предела надутые воздушные шары,— и, поцеловав меня в
лоб, бабушка выходит посмотреть, как папа, затянутый в свою
старую униформу канонира, в высоченных, до бёдер, ботфортах, с
ненужной плёткой в руке, выедет со двора. Конь, как обычно,
гордо вскидывает ноги и, несомненно любуясь собой,
гипертрофирует каждое своё движение.

Я дую на кофе, с опаской дотрагиваюсь губами до раскалённой севрской
чашки, прислушиваюсь к удаляющемуся по гравию эху рыси, и
мне уже не терпится начать учиться ездить верхом — на прошлой
неделе папочка, смеясь, пообещал сделать из меня прекрасную
амазонку — и сейчас, осторожно прихлёбывая кофе из
тонкостенного фарфора, я уже представляю себя лихо скачущей на сером
в яблоках Пере Гюнте или вороном норовистом Телемахе.

Затем я принимаюсь за мёд. Серебряная ложечка погружается в вязкую
магму, протискивается в лабиринте ломтиков сот, делает рывок
в сторону и вверх и, как трепещущая рампетка с добычей,
мелькает в воздухе, застывая над вазочкой. Долгая лунная слеза
капает на медовую поверхность. Я опрокидываю содержимое
ложечки на хлеб. Расплавленное золото обрушивается на ржаную
мякоть, жадной лавой стремительно стекает по коричневой корке.
Мои зубы впиваются в хлеб. Мёд обволакивает дёсны, нёбо, язык
и новорождённый резец, отчего начинаются долгожданные
полуденные судороги, так схожие с утренним удовольствием, когда
ещё холодными пальчиками я играю в моей отзывчивой
промежности.

Один за другим я проглатываю куски хлеба под толстой подвижной
медовой кожицей, и, пока я с трудом двигаю челюстями, тихонько
мычу, стоптанной подошвой сандалии подталкиваю попку
поросёнка, занятого под столом обезумевшим от ужаса детёнышем-пауком,
вспоминаю я братика Рене со спущенными штанишками, и его
чем-то изнутри набухший отросток, который он окрестил
таинственным поросячьим именем Зизи и дал мне подержать во рту.

От утреннего бега, слёз, меда, солнечного жара веки мои тяжелеют.
Поросёнок наконец-то съедает паука и, важно виляя задом,
удаляется за шкаф. Дверь трепещет и постанывает от сквозняка.
Младшая дочь тролля, ненароком толкнув ветвь розового куста,
захлопывает окно в сад. Я отодвигаю отозвавшийся хрустальным
всплеском поднос, кладу голову на тёплый стол, мгновенно
загудевший ракушкой с эгейского пляжа и, закрывая глаза, слышу,
как поросята наперебой объясняются в любви с польщённой
розеткой... Лес зароптал, наполнился гулом железного бега и
тяжким, предвкушающим истошный вопль дыханием. Воздух взвизгнул,
и топор хрястнул меня в левый бок, по рёбрам. Кровь залила
кожаные ножны — я отпрыгнул вмиг, оскалил зубы, взвыл,
загоготал и пустился в пляс — раз! — покрывало сошло с моих глаз,
мой короткий меч пронзил живот, и победный крик слился со
стоном жертвы. Рядом я ощутил дыхание бога, мой щит прикрыл
его правое бедро, тотчас затрепетав от орлиного клюва стрелы,
и, всевидящий, я закружился по поляне, в темноте различая
тени братьев и тени врагов. Каждый мой удар нёс смерть, в
каждой смерти находил я дрожь наслаждения, чей ритм был близок
вихрю моего танца.

Позже, чтобы войти в священную ярость, я уже обходился без ран. Мой
противник только сжимал окованное медью топорище, а я уже
знал, как металл расчленит кромешную тьму и, не замедляя
победного пляса, делал рывок вперёд и в сторону. Гибкое лезвие
моего меча, как жало индийской змеи, молниеносно достигало
своей цели — крушило череп, рвало печень, дробило ключицу, в
широком круговом полёте разрубало ляжку,— а я уже нёсся по
застывшему в восхищении бору, по шаткой палубе царьградской
галеры, по ужаснувшейся лютециевой улице в поисках нового
танцора.

А однажды я понял — это смерть, и, встав на цыпочки, замер в
блаженной судороге предчувствия гибели. Волны грудью бились о наш
драккар и, чавкая, лизали лопасти вёсел. Стрелы вылетали из
тьмы, пробивали лбы и кольчуги, и, как львиная пасть, алел у
мачты огонь. Из темноты, улыбнувшись одними чёрными глазами
и откинув вьющуюся белокурую прядь, крысолов прошептал:
«Подними свой щит!». Я немедленно подчинился ему, и мой
сработанный из серебра и олова, с серебряным же ремешком и золотыми
пластинами щит плавно пополз вверх, как прозрачная ткань с
ложа пленных персидских княжон, коих насиловали мы всю ночь,
а поутру девственницами бросили в полные дельфинов
тирренские воды.

Копьё рассекло ночь, пронзило мне пах и вышло сзади. Я нащупал его
гладкое древко, ощутил его толщину и загоготал от
неслыханного счастья. Всей пятернёй я ухватился за его железный
наконечник, и мои пальцы отлетели в стороны. Я засунул в рот то,
что было моим кулаком, всасывая терпкий солоноватый сок, как
когда-то в детстве — дикий мёд из разорённого улья. Левой
рукой я схватил бадью с горящей смолой, прижал её к животу, в
который пчелиным роем уже успели жадно впиться семь стрел,
взвыл медведем и сиганул на палубу данов, откуда в кудрявом
порядке к нам лезли бородатые тени с ножами в зубах. Там,
расплескав смолу, я вылил жидкое пламя на себя, далеко отплюнул
откушенный язык, бросился к материнскому покрывалу чёрного
паруса, сорвал его с мачты и, захлёбываясь кровью, пошёл
плясать по драккару, сея огонь и ужас... Шмель, как бывало уже
не раз, ткнулся в мочку уха, запутался в волосах, нажужжал
мне тайны, подслушанные им ночью у разговаривающей во сне
земли, и отправился в сад по своим клеверным делам. Я протёрла
глаза и окончательно проснулась, тотчас постаравшись забыть о
сне,— каждый день одно и то же, а я всё равно в этом ничего
не смыслю.

Солнце, уже описав свой полукруг, освещает горы с другой стороны
ущелья, а напротив маленькая индиговая тучка плотно сыплет
серую манну на стадо коров, повернувших ко мне свой однорогий
пятнистый профиль, да на сосновый лес, карабкающийся к хмурой
вершине в фиолетовой юбке.

Я слизываю с ножа семейство медовых капель: отца, мать и двоих
детей; подхожу к книжной полке; снимаю с нижнего, наименее
пыльного стеллажа гремящую изнутри коробку; расставляю фигуры в
боевом порядке, с непривычки путая мужеподобную королеву и её
толстобёдрого супруга. Когда же две враждующие стороны,
насупившись, стоят друг против друга, в окно влетает
тёмно-зелёная муха-великанша и принимается кружить над полем шахматной
брани. Я хватаю раскрытого Гулливера и с размаху бью по
пикирующему над королевой насекомому. Чёрный слон летит на пол,
пешки валятся, в беспорядке толкая друг друга боками, ладья
кружит на месте и тоже слетает с доски. Сражённая муха
падает на G4, жужжит что есть мочи: «Ззззи-зззи» — и, забившись в
судорогах, испускает дух на D3. Я скидываю её на огненный
паркет, и поросята весело окружают нежданное яство. Затем я
кладу на стол расправившего крылья Гулливера
и принимаюсь облизывать гладкий костяной воротничок
покорного белого короля. Мой язык ощущает сейчас каждую впадинку,
каждый изгиб, каждый пощажённый лаком изъян фигурки. После я
берусь за черногривого безногого коня и, не выпуская изо рта
корону лишённого лица монарха, начинаю переставлять
дрессированного скакуна с G1 на I2, c H3 на J4, а оттуда ещё дальше
— на L5.

Так проходит ещё несколько часов. Поросята спят на отвергнутой ими
мухе. Туча напротив уже излила себя и сейчас, пронзённая
широкой радугой, изящно висит в воздухе дымкой пушечного
выстрела. Сумасшедшая тень бабочки, как чёрный мячик, прыгает по
кирпичной стене, а с самого апреля квартирующая в саду цикада
урчит свою вечернюю песню.

Громкоголосый граммофон в салоне испускает змеиный шип, и медленно и
величественно музыка начинает разгон. Мелодия льётся всё
мощнее, и вот ураган звуков уже не удержишь ничем. С радостным
звоном он распахивает окно, проносится по саду, играет там
вишнёвыми листьями, завихряется, переходит в галоп и улетает
в горы. Чтобы лучше видеть эту лихую скачку, я подхожу к
подоконнику и представляю себя скачущей по сказочному бору в
объятьях отца на невидимом в ночи иноходце.

Симфония вздымается девятым валом, нависает надо мной и плотоядно
раскрывает свою пасть. Блаженство распирает мне пах, пузырьком
подскакивает к сердцу и неожиданно лопается одновременно с
гигантским розовым шаром музыки, способным вместить и меня,
и брата Рене. Я в изнеможении прикрываю глаза и тут же
ощущаю под левым веком твёрдую соринку; кончиком языка облизываю
мизинец, провожу им по глазу раз, другой, третий, и угольная
пылинка переходит на подушечку пальца.

Уже в чёрном, под цвет ночи, платье мама появляется в комнате,
сверкая и дыша ещё полной музыки улыбкой. Она подходит ко мне,
опускается на колени, обнимает меня, прижимается ко мне грудью
и правой щекой. В молчании мы разглядываем мерцающий
небесный ковёр, чётко видимое созвездие Стрельца, рябую луну,
купающуюся в Сильваплане, и залитый ослепительным огнём замок.

Спать мне вовсе не хочется — к вечеру на меня всегда нападает дикое
веселье, желание снова носиться на четвереньках за
душками-поросятами или же бежать в сумрачную конюшню и скармливать
там колючий лакомый шелест мудрым животным с мягкими
благодарными губами.

Мама помогает мне расстегнуть тугой крючок, снять платье, надеть
свежевыглаженную ночную рубашку; спрашивает, не голодна ли я —
ела-то я сегодня только раз,— выдавливает на посеревшую
зубную щётку тёмную, но всё ещё сладкую пасту и наблюдает, как
я, оскалившись, вожу щетиной по ровному ряду зубов с
небольшой прорехой. Затем она расплетает мою косу, целует меня в
затылок, подводит к постели, хлещет по левой щеке невинную
подушку и укладывает меня на напитанную шёлковым электричеством
простыню.

Надо сказать, что мама суеверна, особенно когда дело касается цифр;
и при любом упоминании этих бедных «тринадцати» или же
«шестисот шестидесяти шести» её губы сжимаются в тонкую полоску и
хищно раздуваются обычно столь узкие ноздри. Сегодня как
раз тринадцатое, и поэтому мама считает, что следует подойти с
чрезвычайной внимательностью к обряду вечерней сказки.

Она поднимает с пола и, неслышно ступая, выносит заснувших поросят,
возвращается, включает ночник, прячет прямоугольное лицо
ночи под тотчас задышавшей тюлевой вуалью, садится на край
постели, стряхивает с белой простыни ресничку — всё это с
мечтательным выражением глаз. Медленно гладит мне левую руку от
запястья до плеча и обратно, вдруг озаряется радостной
улыбкой, и я слушаю историю про играющего с мопсиками одинокого
короля: миндалевый прищур, белоснежный, как лепестки лилии,
воротничок, польская шапка, рубиновые пуговицы широкоплечего
камзола да орден Святого Духа на тёмно-изумрудной ленте.
Король проносится по полю Жарнака, его конь в сумасшедшем беге
пронзает Европу, цокает по брусчатке Бетизи, высекает искры на
Сен-Марко, вороной грудью взрезает краковские сугробы.

Мамин голос прядёт свою пряжу, останавливается, распускает нить и
снова принимается за работу. Тюлевый парус наполняется ветром.
Гора напротив плавно трогается с места, и, всё ещё силясь
ухватиться за удаляющийся от меня мамин камертон, я
погружаюсь туда, где из-под пахнущей миррой и мёдом кисеи голубого
тумана слышится задорное похрюкивание, где копыта трагелафов
из весёлой папиной книжки роют влажную тропинку, теряющуюся
меж сосновых ветвей, откуда мне улыбаются высоколобые конские
морды. Я бросаюсь к ним. Корабельные мачты шумят своими
хвойными кронами. Чаща потягивается, в блаженной неге зевает и
проглатывает меня: А! А-а-а-а-а! Ещё немножко! Ещё!...
Взревев по-ослиному, оконная рама захлопывается, выпускает когти,
крепко-накрепко впивается в подоконник, но с улицы всё
равно слышатся истошные вопли: «Nick le Pen! Vive la République!
Á mort facho raciste! Vive la démocratie!».

Закрыв окно, моя правнучка продолжает подметать пол, но её
негритянские губы не перестают шептать: «Mort à la France!». Наконец
она ставит метлу в угол, задирает прозрачную рубашку,
оправляет цветастый лифчик, подтягивает до пупа синюю юбку так,
чтобы вышитый золотом длинноусый сталинский портрет оказался
на самом заду, сверяется с часами, ненавидяще смотрит на меня
и выбегает из комнаты.

«У-у-у-у-у-у!»,— перекрикивает толпа рваные гудки автомобилей и
гугнивого истерика с мегафоном. По площади Республики освещённый
желчью прожекторов многорукий монстр проносит красные
плакаты. «Ник-Ник-Ник-Леп-Леп-Леп-Мор-Мор-Мор-Фра-Фра-Фра»,—
нестройно скандируют тысячи глоток. Из чудовищного брюха
слышится урчание «Марсельезы». Исполинские тени бегемотов и
левиафанов дрожат на стене спальни. Чей-то невидимый кулак нещадно
сжимает мне сердце, и тупая, нечеловеческая боль
захлёстывает меня. Вся в испарине, я изгибаюсь по-кошачьи и что есть
силы дёргаю шнур звонка в форме раскрытой пасти змеи, чей
хвост тотчас отзывается в коридоре металлическими погремушками,
напоминающими лягушачий хор: «Брекекекекс — квак — квак —
брекекекекс — квак — квак». Ещё. Ещё раз. И лишь когда
квартира переполняется кваканьем, в комнату боком входит моя внучка
— необъятных габаритов мулатка в жёлтом суданском платье до
щиколоток, с огромными ушами, парой неспокойных подбородков
и «птичьим гнездом» на макушке. Громыхая дюжиной золотых
браслетов, она хватает мою всю в изумрудных прожилках руку, в
поисках бешеного пульса сжимает запястье своей потной пегой
ладонью, с гадливостью смотрит на меня, и в её выпученных
мавританских глазах можно прочитать единственное слово —
наследство.

В изнеможении я отворачиваюсь к стене. Внутри уже нет ни страха, ни
ненависти, ни отчаяния — только пустота да жуткая боль,
разрывающая мою грудь на части.

«Почему именно сегодня мне приснился день моего детства? Почему?
Почему?». «У-у-у-у-у-у»,— воет «Марсельеза»;
«Ник-Ник-Ник-Леп-Леп-Леп-Мор-Мор-Мор-Фра-Фра-Фра»,— лает чернорукий легион за
окном. Я стискиваю беззубые дёсны и вижу, как другая
чернокожая рука с электронными часиками, показывающими шесть минут
восьмого, подносит к моему лицу карманное зеркальце. Тщетно
я силюсь согреть его дымкой дыхания, чтобы не видеть этих
глубоких старческих морщин, умоляющего выражения карих глаз и
неряшливых седых косм. Гортанный голос с удовлетворением
изрыгает: «Пиздец бабке!». Волна накатывается. Тьма растворяет
озарённую неоновым светом спальню, утомлённую метлу в углу,
увядший букет фиалок, чёрную руку в жёлтом рукаве. Моё
отражение медленно исчезает из круглого зеркальца... Чаща
расступается, и величественный рогатый силуэт неслышно проносится
по тропе. Коленками в рваных колготках я опускаюсь на
синеющий под слоем тумана упругий дёрн; руками, так похожими на
руки братика Рене, шарю в зарослях папоротника и влажных
ландышах; отмеченными гуашью пальцами нащупываю мягкошерстное
тёплое тельце; что есть мочи прижимаю к моей ещё мальчишеской
груди довольного розового поросёнка и сквозь белое, с голубыми
лилиями платье чувствую его неспокойные копытца и пятачок.
Слёзы вскипают, двумя жаркими струями заливают мне щёки:
«Хрю-Хрю-Хрю-Кьик-Кьик-Кьик-Кьик-Кьик!»,— верещу я. Лошадиная
голова склоняется ко мне, обдаёт меня облаком густого пара,
нежными улыбающимися губами проводит по щеке: А! А-а-а-а-а!
Ещё немножко! Ещё! Ах как хорошо! А! А-а-а-а-а-а-а!...


Сентябрь 2002
Сарн, Энгадин

Последние публикации: 
Благодать (16/12/2003)
Сказка (05/11/2003)

X
Загрузка