Вечная куколка

В коридоре крошечной подмосковной квартирки поселились пятна. Днём
они спали, лишь изредка вздрагивая всеми своими снами, и
тогда у ближайших соседей начинала тоскливо вскрикивать
новорождённая девочка. Ещё синеватая, с бледными ноготками и совсем
без зубов, она походила больше на куклу старушки или даже
покойницы, чем на что-то живое. Глядя на неё, многие думали,
что девочка и вправду — труп, которому только предстоит
родиться, странным случаем заполучивший крикливость, голод и
подвижность раньше жизни. А само её бытиё тем временем осторожно
зрело через стену, в коридоре у чудаковатой девушки Тани, с
опаской радовавшейся пятнам, особенно когда те начинали
играть среди ночи в свои сияющие догонялки. Недели за две до
начала смурных чудес Таня увидела на стеклянной двери глумливо
раскрашенную рожу и спала теперь только днём. «Стерегу!» —
поясняла друзьям. А люди приходили к ней разные, кое-кто
постраннее её самой. Губошлёпый лохматый мальчик Лёша после
того, как голый выскочил из пожара, почти не говорил, вечно
улыбаясь и пожимая плечами. Зато самый старший, Дмитрий, вещал
в любое время, но как-то уж слишком по-своему, и мало кто
понимал его. Однако все терпели.

Никто не знал таниных пятен-жильцов и не связывал детские вскрики за
стеной с местными призраками. За разговором, конечно,
виделось многое. И как пляшут рядышком, и как шепчут, как нянчат
дитёнышей и шлют звероватых гонцов во все концы всех былых и
непрожитых снов. Однако, гостям таниным, с младенчества
плескавшимся в тех же сумерках, было не до того. А нечто
смутное, качавшееся у них среди мыслей, само частенько распугивало
сонное скопище, игравшее в коридоре.

Когда все уходили, Таня и Дмитрий говорили о совсем других бесах,
больше похожих на ангелов, но каких-то то ли спятивших, то ли
доисторических, и потому непонятных. Кто-то из них, шурша,
бродил поблизости, наблюдая за причудливым разговором людей,
перепуганных внезапно всплывшим собственным прошлым, в то
время ещё бесконечно далёким.

У девушки Тани тогда как раз начали прорезаться красивые чёрные
крылья, но она до поры об этом почти не догадывалась и плакала
по ночам как будто бы просто так. А когда всё же засыпала, к
ней нежно подкрадывалось приблудное существо и тайком
целовало острые наклёвыши. Дмитрий всё замечал, но не верил,
твердя о переменчивой структуре момента.

Не отбрасывая ничего, Таня без устали играла со створками и тенями.
Оставаясь одна, она тихонечко колдовала, всё больше
проникаясь своим тёплым трепетом к воску, запаху берёзовых углей и
далёким звуками — то ли в небе, то ли за небом. А пятна
собирались вокруг и грели — до одури, до дрожи, как если бы она и
вовсе не была человеком, и тогда Тане вспоминалось цветное
лицо, расплывшееся, в синеватых тонах, глумливое во всей
своей загробной живости. Но Тьма укрывала её ласковым
покрывалом гулких осенних снов, и страха не было.

А покойницкая девочка у соседей постепенно зарозовела, и люди
перестали пугаться её. Лишь изредка, когда за стеной особо
сгущалась странность, возвращалось прежнее — в виде синего,
похожего на тень, отблеска — и тогда даже мать не решалась
успокаивать маленькую.


Иногда Таня и Дмитрий играли так: шли за изгибами и, исколесив весь
район, вдруг оказывались в каком-то чудном месте. Часто с
виду место никакое было — забор и два столба тоскующих, а
висит что-то в воздухе, дрожит — не то пугает, не то зовёт, и
ничего не поделаешь с этим. Один раз на станцию секретную
забрели, где их приняли не поймёшь за кого. Станция тоже вся
была чем-то пропитана, по слухам где-то на её заброшенности,
среди ржавого железа и покосившихся антенн был лаз в такие
дебри, о которых лучше и вовсе не говорить. К тому же и стражи
при нём, а с ними шутки плохи. Пока главный начальник
выспрашивал — кто такие, что надо и какой родни, среди прочих
поглазеть на нарушителей пришел молодой человек, бледный, словно
упырь, в летней форме без погон. Всё смотрел, тихо как-то,
без суеты и любопытства, но так пристально, что Таню пробрал
озноб.

Вскоре, конечно, отпустили. А Сторож стоял и смотрел, думая о чём-то
бесконечно жутком, скребущемся здесь же — под шутками,
снегом и мёрзлой землёй.


Снова в тех краях Таня оказалась поздней весной. Станция резала слух
тишиной — птицы исчезли, а которые попадались, вели себя
неспокойно, как будто случайные гости на ведьминых похоронах.
И зелень вроде буйствует, но как-то пусто, словно страх
вместо прочего зверья гнезда себе свил. Деревья растут нездорово
и нет-нет, да встретишь такое, от чего волосы дыбом
становятся — мох то крУгом растёт, то шалашом больным, а то и вовсе
такое растение чуждое попадётся, что одна мысль от него —
прочь, бежать в траву придорожную, в бурьян сиротский с
головой забиться.

И побежала. А «то» дышало ей в спину всем своим холодом. Таня
неслась подальше от всего этого, ясно — до ледяной дрожи,
чувствуя, как внизу, в лазе, под кругами и шалашами белёсого мха,
что-то ворочается — какой-то предвечный вселенский червяк, и
от его перекатывания весь мир вот-вот вывернется наизнанку.


Тем же летом Таня вернулась в Москву. Она уже распускала крылья,
забываясь в вагоне метро, и летала по тоннелям, лихостью своей
пугая сонные тени, змеящиеся в гнилых проводах. Метро всегда
было местом неясным. С детства и до недавних пор Танечка
пугалась его — нор, огней, шёпота.

Недопонимала она тамошних людей... Так их и называла тайком — «люди
в метро». То девушка, то мужчина, то старуха — каждый раз
по-своему. Они ничего и не делали, просто были — смотрели,
думали, спали... Но во всех их существах виднелись провалы,
дыры, втягивавшие в себя танины мысли. Один раз она задремала,
и на границе этой дремы увидела свою правую руку в виде
звериной лапы. С перепугу она даже полюбила её, как если бы та
была родным существом, а не приросла вместе с мыслями об
охоте и привкусом крови во рту — изящная, покрытая ровной нежной
шерсткой, с блестящими чёрными коготочками. Но тут же
проснулась от резкого страха перед всепроникающей инородностью,
успев поймать тихий, цепкий взгляд ещё не старой женщины с
огромной копной седых волос.

В другой раз сон в метро случился такой:

Люди вокруг вдруг сделались одетыми в карнавальные костюмы, а Таня —
в «чёрную курицу» из гофмановской сказки. Все повскакивали
с мест, стали махать руками, но никто так и не полетел,
разве что глаза у многих выпучились и как бы зажили отдельно от
тулов. А она поднялась. Чёрные крылья, большие и красивые,
вынесли её из вагона, и Таня стала летать сквозь поезда и
станции. Подземные жители тем временем закудахтали вместо неё:
«куда, куда?!» «Да тужа же, туда!» — усмехалась Чёрная
Курица по имени Таня.

Таким странностями встретил её город. Не сказать, что их не было и прежде...

Были. Но лишь теперь она зажила с ними, заластилась ко всей их
бездонной жути, украдкой греясь в её восковой задушевности.
Иногда пугалась — незваных гостей, всхлипов сонных и по-странному
чужих взглядов, пробивающихся из самой толщи слов, зеркал и
предметов... Случалось — сама пугала — то детей в метро,
нечаянно закравшись к ним прямо в сон, то тварей, неотступно
следовавших за ней свитой неведомых чудищ. И с каждым новым
изгибом Таня всё больше убеждалась, что жизнь теперь так и
будет скользить по этой призрачно-ясной колее. «Ясные призраки
вы мои»,— шептала она в пыльное зеркало.

Время от времени ей встречались люди — с виду-то внешние, но
бесконечно родные нездешней своей изнанкой и проблесками снов
настолько знакомых, что хоть в слёзы пускайся... Вместе
путешествовали — когда до угла и обратно, а когда в такие места, куда
других и бред горячечный ночной не заносит. Вместе ходили
пугать полушарлатана (но, впрочем, не без причины),
промышлявшего на площади. Завидев издали, он начинал размахивать
руками, картинно выставляя вперёд огромную бороду. А они просто
подходили и начинали вглядываться в суетливый комок под
грязным слоем тревожных колтунов. Таня, слабая от рождения, при
этом частенько подворовывала. Нет-нет, да урвёт кусочек —
нутро своё тёмное подпитать-потешить, а уж потом только
крылышки распускает... Поймана на том, мило улыбалась, спрятавшись
в зарослях собственных мыслей.

Были и те, кто её боялся. Пугливой девочке Люде, от нескончаемых
постов покрывшейся струпьями и волдырями, «духовный отец»
строго-настрого запретил хотя бы здороваться с Таней. Часто,
забившись в угол, Людмила не без грешного, почти неприличного
притяжения следила за опальной фигурой, спешившей по своим
вполне обычным делам.

А кое-кто, не долго думая, решил, что Таня просто не в себе. И с
виду поводов было предостаточно — уже взрослая оформившаяся
девушка, она ходила в армейской курточке, поверх которой висело
грубое самодельное ожерелье из камней, за много лет до
этого привезённых из одного нехорошего украинского городка. Не
считая нужным таиться, говорила она о своих делах свободно,
что ещё больше отваживало от неё людей. Даже тем, кто от
всецело правящей пустоты общался с Таней, часто становилось
жутко от её нездешних рассказов и собственных снов, странным
образом отзывавшихся в них.

Сны вообще привносили особую значимость.

Несколько лет спустя она встретит такой текст: «Сон — это то место,
откуда мы приходим... <...> Бодрствование — это просто
сгущённый сон». Так оно и творилось. Со снами и снообразными
страхами сверялось всё. А это «всё» в свою очередь само,
независимо от чего бы то ни было, настолько сплеталось с сумрачной
перекличкой пограничных теней, что Таня часто сомневалась —
а не новый ли призрак машет перед ней, тоскуя, цветным своим
покрывалом.

Теперь зародыш, ещё год-два назад зревший за створками понимания
бессловесным комочком, прорвав пелену, рос и взрослел, всё
увереннее протягивая руки в родную ему Тьму, сияющую своим
особым светом среди говорливых руин.

Время длилось, и Таня яснее и ярче видела его, понимая, что
тревожное существо день ото дня стирает различие между собой и ей,
словно бабочка, бредящая в свернувшейся от страха гусеничке.
Смеясь. Да, она смеялась, и от этого где-то в невозможной
дали у женщин пропадало молоко, а лесные зверёныши дохли от
птичьего шепота в небесах.

Саму себя Таня частенько видела теперь во сне в виде неведомой
твари, сидящей на огромном яйце. Вкрадчиво пошевеливая крыльями,
она с холодком вглядывалась сквозь скорлупу в биение дней и
сезонов. «Клевать или нет — вот в чём вопрос» — грустила,
пробуя коготком хрупкий купол под собой. Яичное нутро, едва
заслышав это, сжималось от ужаса. Но Тварь замирала. Взмахнув
крыльями, она подчас просыпалась и долго ещё лежала,
обдумывая сон, задавая себе прежний вопрос «Клевать или...»
Одевшись, отправлялась прочь, где, обернувшись, приглядывалась к
пугливо тускнеющему мерцанию вокруг и тайному потрескиванию
исцарапанного свода далеко над головой.

Наученная прежним, Таня всё больше молчала, но люди все равно
сторонились её, и чувствуя что-то зудящее, какую-то занозу из
сонного царства. Страха в огонь подливали фразочки о вещах в
общем-то не опасных. Но, сливаясь с тем, о чём при случае
улыбалась девушка, они вбивали в человечьи мысли непоседливый
клин сомнений.


Цепи событий соткали то полотно, какое им было предписано.
«Странность» — вот их Мать-Прародительница, а молоком предрассветных
теней, надёжно укрытых от памяти, питают они дитёнышей.
Зажав в зубах соцветия бледных речных цветов, они ведут за
неловкие тонкие руки сюжет многих других сюжетов, вводя в мир то,
что при любых раскладах обречено остаться за кадром...
«Мост через речку Смородинку» — никакой он на самом-то деле не
мост, а лабиринт всех немыслимых «да» и «нет». Впрочем, кто
сказал, дверь либо открыта, либо закрыта? Между этими «да» и
«нет» лежит пропасть тревоги и снов.

«Девочка — никчёмная, но милая взгляду тень, бежит, мне жаль её —
какой-то эстетической жалостью. Я кидаю топор, но нарочито
промахиваюсь. Саша усмехается и, неловко потоптавшись, кидает
орудие. Голова отлетает, как в низкопробном киномонтаже,
тщедушный недокормыш бледного тельца в коротенькой неброской
юбочке вздрагивает и оседает. Топор прячется в нежной траве».
Сон обрывается — со следами невидимой крови на всё ещё
снящихся сквозь тонкую плёночку век неестественно цепких руках.


Таня — в который уже раз, почувствовала, что всё начинается сначала.
От ночи к ночи всё несомненнее являлось ей знакомое лицо.
Оно разрывало кожу, память, мысли, пробивая себе дорогу.
Каждый раз оболочки оказывались чужими, а существо всё надеялось
прорваться окончательно.

...опять она вспомнила сон: зарезанный детонька плаксиво умирал,
обхватив пень. Никто кругом не горевал, ясно — до судорог,
понимая, что похорон не будет. Не будет и жертвы. Жертва
отплюётся кровяными сгустками и бесстыдно, на глазах у всех,
облапает окаменевшего палача, насмешливо потрясая вывороченным
нутром.

Так она наблюдала. Время от времени собственные реакции, эмоции
становились для неё больше объектом, подопытным сырьём, чем
человеческой реалией.

«Снег в лицо и карты в руки — 
Кто-то кается, шутя.
Снов венец зубами блещет 
Над застывшим трупом дня».


Но и это было полуправдой, потому как «труп дня» давно высосал
самого себя, да и ночь, едва разлапившись, готовилась свернуться.

И, обхватив руками огромный живот, Таня наблюдала, как ползёт по
небосводу чёрное пятно, соскальзывающее в бесповоротную глотку
того, что выдаёт себя за рассвет...

Последние публикации: 

X
Загрузка