Комментарий |

Разборы не без чтения №11. Труба Циолковского в день прибытия

Разборы не без чтения. Домен текстуального анализа под редакцией Дениса Иоффе





Мысль человеческую заставляет блуждать в безднах изумления
не верховенство последствий, в тесной связи коих с причинами
естественными люди убеждаются воочию благодаря хитроумию
искусных мастеров, нет, их ошеломляет новизна опыта,
воздействующая на их чувства, о степени лёгкости самого действия люди
судить не могут, коль скоро прилежное изучение не сочетается
у них с ясностью представлений.
Франсуа Рабле


Мы завариваем чай подобно тому, как растворяем смысл в наших словах.
Проходит часть времени и щепоть высушенных листьев отдаёт
кипятку терпкость солнечного луча, а нам его ясность, и
проступает из сумерек мир.

Ночь — вязкая чернота смолы покрыла опрокинутое днище ковчега, и
проверчены дырочки звёзд любопытными существами; они хотят
знать, куда плывёт их корабль, и поэтому он даст течь и хлынет
свет в мрачные трюмы тьмы — пусть сгниёт и сгинет нагруженный
мешками товар с надписью то ли «мУка», то ли «мукА» на
холщовых рубищах аскез и юродств. Это — день прибытия.

Пассажиры Вселенной высыпали на побережье во всём великолепии
распущенных павлиньих перьев, пламенеющих осенних крон и набухших
сладостью зрелых плодов — вот-вот упасть им, и пусть
лопнувшая кожица источит сок, словно рот смысл изречённого вдоха и
выдоха слов, как напоминание мерцания единственного дня
ожидания, вытянувшегося в кольцо на гончарном круге мрака — и
вот разбит взошедший на нём кувшин, был он полон слёз, и мы
покроем его черепки письменами лишь нотных знаков, чтобы
отдать в оркестр, а он, превратив их сначала в рыдания и вздохи
труб, взовьётся в бешеный взлёт ликования и торжества и
поведёт неторопливый ритм волн, вынесших нас на сушу и, ощутив
ногами твердь, мы пустимся то ли в путь, то ли в пляс, будто
переступая пороги дверей, распахнутых настежь.

В дверных проёмах видны накрытые столы, и лики пирующих красит
прилившая к щекам кровь, и крик, и гомон веселья, звон посуды —
ты не стой посторонним, не заслоняй солнце, что ты там чешешь
затылок, не решаясь войти, оставь голову там, где снимают
обувь, или как спичкой чиркни о шероховатость своего тесного
коробка, видишь, мы тут уже все обгорели, помоги нам поджечь
петарду и пусть её внезапный хлопок подымет на воздух
дремлющих голубей, и крыльев плеск станет аплодисментом твоего
выхода из-за кулис на эту сцену, где окружение играет короля.
Не горюй, что не на что теперь надеть корону, сыграют и это.
Запомни: лишь голый — король. Разденься, здесь тепло. Иди к
столу, минуя кухню.

Весь воздух колыхался в такт, и закат пылал. Да, закат пылал, но не
удушливая ночь скрадывала свет, просто свет становился
звуком, и зрение обращалось в слух, и запахи зацветающих,
цветущих и отцветших растений пронизали тончайшей нитью трепещущую
от музыки воздушную основу, и ткань ткалась.

Вдосталь отпировав, совершим прогулку, уловим последние образы
гаснущих очертаний уходящего зримого мира. Вот деревья — их видов
несть числа, перечислим лишь некоторые. Клён, сосна и
рябина. Вот кустарники — их тоже немало. Мимоза, жимолость,
сирень. Отдельно — черёмуха. А вот — звери. Они бродят устало,
готовясь к ночлегу. Птицы складывают крылья, и некоторые из
них подворачивают голову под одно из, правое или левое, что
определяет это — мы не знаем. Вот камни лежат, каждый на своём
боку, и под каждым свой набор насекомых, членистоногих,
червей. Имеются гусеницы, некоторые окукливаются или уже
окуклились. Это делается ими затем, чтобы в свой срок покинуть
тесную оболочку, отрастив крылья и пр. необходимые для полёта
части, схоронившись в пределах своих узилищ. Вот так и мы
совсем недавно томились под крышками мрачных трюмов корабля
пределов и ограничений, будто чай, настаиваясь до ощущения
терпкой вязи, подобной смыслу начертанных на крыльях взлетевшей
бабочки слов. Вот сейчас, прямо на наших глазах, они
заслонили нам поблекших красок цвета: жёлтый, зелёный и красный.
День-живописец вложил их в чёрный пенал и закрыл плотной
крышкой. Нас укутала звуками ночь и разобрались по парам дамы и
кавалеры. Сплетались барабаны и стенал бас, ластясь к сердцам
и уговаривая тела сойтись в том же ритме, следуя толчкам
единого кровообращения времён, пространств и воспаряющих
ощущений. Тела впадали в пустоту и прилегали друг к другу в
россыпи звона дрожащего бубна земли, увлечённого вихрем круженья
светил.

Уже расставлены чашки с чаем и, переступая их, ломают линии ног
венценосные журавли. У девушек слова наперечёт, знай только
смеются, прикусив сушку. Всё в них переменяется одно в другое,
лишь в чём-то целом они неизменны, а в чём — и не скажешь,
отсюда и смех. Излучины рук и бёдер вдоль горизонта моря,
перелитого из ладони в ладонь, и капель брызги летят и ложатся
на выгиб всеобъемлющей линзы, влекущей просторы небес и
замыкающей земную твердь и плоть тайным сочетанием звуков, из
которых дозволен один -ш-ш-ш-, как прижатый к устам
указательный перст или шелест перемещаемого песка в колебании волн.
Музыканты неспешно перебирают сбывшиеся звуками ноты, считая их
костяшками чёток на нити, чуть вяжущей ушедший денёк с
неслучившимся пока утром. И терпкость, и нежность, и чело печали
не омрачено ничем, никогда, всё-таки. Ещё зовут нас голоса,
знакомые чуть не наощупь, и тонут руки в объятиях, и всё
переплетено, перепутано непонятно как, чтобы не рвалось прочь,
а было слитно, хором и от души песней.

Позарастали стёжки-дорожки
Где проходили милого ножки
Позарастали мохом-травою
Э-эх, где гуляли милый с тобою

Поют Пифагор, Платон и Аристотель. Последний похоже перебрал; он
шепелявит сверх меры и, кажется, играет пластинка старинного
патефона, шипя и перепрыгивая дорожки. Пифагор наигрывает на
монострунной гитаре, чётко отделяя от звука звук. Платон
поддерживает подгулявшего приятеля, тощие ноги которого то и
дело подламываются, словно у слетевшего выше венценосного
журавля.

«Ну, ты, гуляка»,— пеняет он, впрочем, добродушно, своему ученику, и
тот, порывшись под туникой, достаёт фиолетовый нос на
резинке: «Ты погоди, дай мне нос натянуть, хочу развлечь своих».
«Ну одень, одень свой нос»,— не возражает Платон, и
Аристотель, резко тормознув, налетает на Пифагора. Он еле спас
инструмент и со словами: «так вы мне и последнюю струну порвёте»
прыжком скрывается во тьме.

«Законы, законы, одни законы кругом»,— сетует Аристотель. «А ты
скушать что-нибудь не забывай, стаканчик опрокинул и хоть пару
оливок в рот положи. Ну а законы..., что — законы? Законы
бывают писанные и неписанные. Тот, по которому живут в
государстве — писанный; тот, который возник из обычаев — неписанный.
Например, выходить на людное место голым или надевать
женскую одежду не запрещает никакой закон, однако мы этого не
делаем, ибо нам препятствует неписанный закон».

«А что, я разве ещё и голым выступал?»,— огорчается Аристотель. «Да
вот, еле отговорили тебя. Архонт решил прочесть твой
гекзаметр, а ты сразу после слов матери дочь
благодетной
раздеваться начал, в раж какой-то входить — все в
хохот. У Гермия наложницу выпрашивал. Давай уж домой,
отоспись». «Ну, и как Гермий?». «А что Гермий, на то он и евнух,—
женись, сказал». Аристотель призадумался, спросил: «Имя не
вспомнишь, не Люся?». Платон: «(далее неразборчиво, поскольку те
шли вдоль скалистого берега, и волна, ударяя о камни,
производила монолитный шум)».

На утёсе, невзирая на мрак, они увидели фигуру человека с
треугольником, приставленным к голове острым концом. Судя по
доносящимся звукам, где-то рядом с ним сидел Пифагор, отмерял
гармонические отношения между светом и тьмой, морем и берегом,
осенью и палым листом, небом и пальцем, который поднял Платон,
чтобы прервать своего собеседника и прислушаться. Видимо,
прислушивался и человек с утёса, а треугольник скорее всего был
слуховой трубой. Казалось, он врачует открывшийся во все
стороны космос, осторожно что-то перед собой ощупывая
свободной рукой. Наконец, ощутив контакт, он резко дёрнул на себя
руку, и жужжащий звук стал сворачивать доселе хаотический звук
моря в тугую раковину, захватывая диапазоны частот вибраций
широкими, в размах малярной кисти, полосами.

Бессчётное число раз вывернувшись наизнанку, наши друзья вмиг
потеряли представление о пространстве собственных тел и лишь
улавливали вращение изнутри наружу, пока не определились формою
остроконечных веретён. В таком виде приблизившись к источнику
превращений, они застыли неподалёку от Пифагора с
тренькающим монохордом и вдохновлявшего его эскулапа небес, который
неустанно извлекал всё из всего, не забывая, впрочем, тут же
вернуть обратно.

Они почувствовали необходимость какого-то совместного действия и в
тот же момент сложились бесконечной петлёй восьмёрки. Через
небольшое время эта восьмёрка приобрела очертания бутылки,
внутри неё зазвучали хлопками взрывы, которые затем слились в
единый нарастающий гул, а затем и бульканье. Вот уже в
каждой ладони стакан и, дружно звякнув, они влили в своё бушующее
вихрем нутро пьянящую плазму, ткань звёзд и бездн, образов
и идей, распадов и сотворений.

«Простите, я не представился. Циолковский Константин Эдуардович,
школьный учитель»,— сказал человек с трубой, те в ответ тоже
представились и наполнились вновь стаканы, теперь уже в знак
дружбы. «Я слыхал, что вы скоро женитесь, уважаемый
Аристотель»,— направил ход беседы Константин, молодой человек
приятной наружности, с интеллигентной бородкой и в самодельных
очках, стёкла которых иногда переливались причудливым спектром и
напоминали глаза стрекоз или, как их называли у него в
Калуге, коромысл; но сейчас, за стаканчиком, выглядели
обыкновенно, по-домашнему и совсем ненаучно.

Видя, что его собеседник несколько обескуражен предложенной темой,
Константин продолжил, не дожидаясь ответа: «Помимо прямых и
криволинейных есть в мире и скрытые траектории. Действуя
отчасти интуитивно, а отчасти руководствуясь расчётом нашего
разума, мы можем использовать так называемый эффект Лоренца,
способный превращать формы тел при скоростях, близких к
скорости света. Не спорю, это требует чудовищных энергозатрат, но,
следуя вашему диалектическому принципу, Платон, а также
учению о безмолвии уважаемого Пифагора, мы подойдём к этому с
обратной стороны, то есть со стороны мрака и немоты, и, таким
образом, не только не растратим драгоценных сил, а,
напротив, их приумножим».

С этими словами он взял из рук Аристотеля пустую бутылку и как-то
хитро натянул её горлышком на донце, после чего приложил к
получившемуся кольцу широкий раструб своего слухового аппарата
и стал издавать очень низкий звук, который вскоре перестал
быть слышен, и в животах присутствующих ощутились некие дрожь
и гул; и свет в их глазах померк, а когда их очи вновь
обрели способность к различению цветов и очертаний, они в
изумлении обнаружили в руках Константина хрустальную книгу с
притёртой к горлышку свинцовой пробкой, которую он тут же
откупорил и стал разливать всем по очереди — сначала Аристотелю, а
затем Пифагору, Платону, и, наконец, себе: «Пусть эта
эссенция звёзд и бездн, бесплотного плоть и суть, обрушится
водопадом в пропасть непознанного со скалистых тропок познания и
эхом вернётся та краткость и всеобъемлемость звука, некогда
исторгнутого на все времена из недр Божественной Бутылки в
ответ на вопрос — жениться ли мне? Что наше бытие, как не
ежемгновенная свадьба элементов, стихий, энделехия
энтелехии
, не так ли, дорогой друг Аристотель?».

Тот согласно кивнул, и они выпили. Константин, всё более распаляясь,
продолжил: «Будучи скорее жаждой, чем питьём, эта эссенция
стремится в недра наших существ, а мы можем лишь вновь
наполнять наши стаканы. Пифагор знает: хоть и мал промежуток
между ладами, но, несмотря на эту малость, сколь же он
действенен»,— и тут же налил по ещё.

«Не гони»,— попробовал было урезонить его Платон, поглядывая с
сомнением на своего товарища. Но Константин был неумолимо
безудержен и говорил что-то в смысле, мол, мы теперь уже здесь
навсегда, а потому и везде, а раз так, то на всё всего может и
не хватить, так как нет равновесия во Вселенной и дела-то в
нескольких килограммах, а глянь, каков размах — не пригнёшься
вовремя, в щепу разнесёт, и что надо строить
цельнометаллические воздушные корабли и плыть, расселяясь по этим
просторам, оплодотворяя и вразумляя косные глубины космоса. Он
чертил в облаках чертежи, и птицы послушно замирали в указанных
им точках отсчёта. Он просил Пифагора исполнять сложнейшие
формулы на монострунной гитаре, и тот уже подумывал о второй и
третьей струне для сподручного исполнения их аккордом. В
конце концов, он и сам заметил, что хватил через край, и не то
чтобы перегибает палку, а уже вяжет её чуть не морским
узлом. Желая развлечь компанию, он приложил к губам жесть
слуховой трубы и заиграл с хрипотцой ту самую мелодию, с которой
наша античная троица появилась на этих страницах:
Позарастали стёжки-дорожки...

Пифагор несколько замедлил ритм и так сместил акценты, что мелодия
лишь переливалась из звука в звук без всякой возможности
конца. Друзья пританцовывали поначалу нехотя, но постепенно
движения их приобретали чёткость и хлёсткость, и всё смелее
сбивал ритм Пифагор, и всё головокружительнее взвивалось ввысь
соло Константина. В танце Платон заприметил дикий чайный
куст, притаившийся в расщелине камня, и, как только труба
Циолковского издала прощальный вздох и бережно отпустила песню в
безбрежное навсегда, пошёл к нему и обобрал листья.

Он присел на плоскость одинокого камня и, отогнув край туники,
медленным взглядом высушил лист, а затем сильно размял его, так
что выступил зелёный сок. Вновь высыпав чай на тунику, он дал
ему хорошенько взопреть и перебродить, пока тот не
почернел.

«Ну что, теперь дело только за кипяточком»,— засмеялся Константин,
снимая клубящийся паром сапог. «Скрытая теплота
парообразования сапог, из левого в правый и наоборот»,— заявил Платон.
Все улыбались. Аристотель искусно вырезал из булыжников четыре
чашки, вернее сказать, вытер их большим пальцем руки,
крепко зажав камни между колен.

Время приспело, и вся компания прихлёбывала горячий настой дикого
чая. Всплёскивал, клокоча, кипяток из сапога Константина —
знай подливай. Аристотель завладел трубой и, приложив её к
глазу, взирал в бесконечность, вникал в безмерную суть, понимал
звёзды. Казалось, вытяни руку, сорвёшь одну-другую, словно
черешню с опущенной тяжестью ветви. Так он и поступил. Войдя
во вкус, он накидал их целый подол и друзья, веселясь,
выплёвывали косточки в пустоту, а те вновь загорались в ней
мерцающими угольками. Он запрокинул в небо лицо и, охвачен
вдохновением, произнёс: «Везде всё тот же космос. Мы пьём чай
трансцендируя мрак в эфирную чуткость чувств. Впитывая эманации
света, мы проясняем своё присутствие».

После этого все некоторое время стояли не двигаясь и, как только это
время прошло, опустились на камни, храня тишину. «Хотите
бубликов?» — предложил Константин. Никто не отказывался. Он
развязал заплечный мешок и раздал всем по бублику. Видимо,
почуяв запах съестного, подошла и села собака. Ей он тоже
протянул бублик, та взяла его аккуратно зубами, но есть не стала
и просто положила перед собой. «Смотрите внимательно,—
сказал он, и все стали смотреть на собаку, которая, просунув
морду в бублик, постепенно исчезла в его дыре, завиваясь, будто
вода в сливное отверстие ванной.— Если бы круг был
разомкнут, такого б не вышло,— заметил Пифагор». Он уже откусил кусок
бублика и в доказательство просунул в него руку и пошевелил
пальцами. Бублик Аристотеля был ещё не тронут. Он,
любопытствуя, полез через дырку рукой и оказался стремительно втянут
в неё жадным и влажным всхлипом. С побережья пришёл ветер и
повеяло холодком. «Опять осень»,— вздохнул Циолковский.
«Да, вечный неподвижный цикл. Ограниченность восприятий дарит
нам ощущение движения, но это лишь тень оси превращений. Как
только мы окажемся в центре всех впечатлений, обман чувств
развеется, и мы, наконец, осуществимся во всей полноте
энтелехии, кажется, именно это имел в виду наш друг Аристотель,
когда выдумывал это слово,— рассудил Платон,— что ж, наверное,
стоило бы отправиться за ним вслед, но компания мне по душе
и я не допил свой чай». Пифагор молча доел свой бублик,
потянулся к гитаре и, устроившись поудобней, повёл знакомую нам
мелодию. Все трое нестройно запели от всей души:
Позарастали стёжки-дорожки... (полностью см. в
Приложении п.3)

Плещась на ветру, пронеслись листья, жёлто-зелёно-красный ком в
черноте, освещённый скрытым источником изнутри — там некто, сидя
у стола с книгою и светильником, мчался, охвачен чтением, в
потоке образов, порождённых сочетанием слов.




Приложение:

1. Левкипп из Элеи. Диоген Лаэртский

Мнение его было, что Вселенная беспредельна, что всё в ней
переменяется одно в другое, что она есть пустота и полнота. Миры
возникают тогда, когда тела впадают в пустоту и прилегают друг к
другу; и от движения их по мере их возрастания возникает
природа светил. Солнце движется по большему кругу, чем луна;
земля держится в самой середине вихря, а видом она, как
бубен.


2. О Циолковском. Автор

Ночь прижалась к земле, всё спокойно. Циолковский слушает небо, как
опытный доктор больного теперь уже редкою оспой. Слышны
хрипы, кашель, шорох пыли, которая сыплется со звёзд, т.к. та
осела на них в великом множестве по прошествии лет, особенно
когда космос начинает трясти от озноба. Циолковский устал, он
трёт рукой натёртое ухо и, губам предложив жестяную трубу,
играет сердитый марш: «Земля-собака держит меня как мозговую
кость». Ветер треплет его волосы и бороду. Вот он
прекращает музыку и смотрит в беззубый чёрный рот трубы — там тот же
космос.


3. Песня. Н. Донцов, Л. Донцова

Припев:

Позарастали стёжки-дорожки
Где проходили милого ножки
Позарастали мохом-травою
Э-эх, где гуляли, милый, с тобою

Люблю я пиво
Люблю я водку
Люблю я милого походку
Люблю графинчик, люблю стаканчик
Люблю я милого карманчик

Припев:

За стеначками
За дверачками
Стоит кроватка с подушечками
На той кроватке Люся лежала
На правой ручке Колю держала

Припев:

Идёт мой милый с утра-то пьяный
Открой мне двери, моя кохана
Открой мне двери или оконце
Люблю тебя я, моё ты солнце

Припев:


4. Диоген. Диоген Лаэртский

На вопрос, что дала ему философия, он ответил: «По крайней мере
готовность ко всякому повороту судьбы».

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка