Криминальный триптих

Вот, скажем, сам Денис Савельев считает себя почвенником. Или это Лев Пирогов считает Савельева почвенником (сам в Живом Журнале видел), а всё почему? Большую часть жизни живёт человек в Заполярье, под Воркутой, так, значит, сам Бог велел ему быть почвенником и воспевать простые и понятные радости? Между тем, достаточно прочитать весьма изящную прозу Савельева, чтобы решить, что он просто хороший автор, сочинитель историй, что дела (то есть, в данном случае, тексты) куда больше говорят, чем ярлыки и клички. Прекрасный стилизатор, заставляющий вспомнить сказовые интонации Гоголя и просвещенный модернизм Фолкнера, Савельев — живой и развивающийся литератор, чья эволюция вряд ли укладывается в схемы. И это правильно. И это хорошо.




1. На речном вокзале

Информация живет по своим законам; здесь невозможны строгие логические
построения именно потому, что более поздние впечатления вытесняют
из человеческого сознания первичную информационную базу. Происходит
неминуемое нарушение в причинно-следственном механизме, где ситуация
post factum выстраивается в законченную картину, напрочь отсекая
все то, что мешает созданию этой статистической завершенности.
Таким образом, берясь за эту рукопись, я ставил перед собой две
цели: 1) попытаться воссоздать трагедию на речном вокзале N-ска,
как ее видел я, то бишь отсеять все поздние информационные наслоения;
2) пережив все это еще раз (но теперь уже на бумаге, а не в реальной
жизни), я хочу излечиться от своих новоприобретенных фобий; вот
именно, ситуация прямо по Фрейду — разбирая детально свой кошмар,
можно понять сущность собственного страха. Честно говоря, я в
это не очень верю, но другого выхода у меня нет. Чем быстрее пройдет
мой страх перед людьми — не людьми вообще, а каждым человеком
в отдельности — тем быстрее произойдет мое возвращение к полноценной
человеческой жизни. И это не пустые слова. Дело в том, что я,
взрослый здоровый мужчина, сижу, запертый, в доме моих родителей,
куда меня временно поместила жена (она и в самом деле беспокоится
о моем здоровье). Я сижу в кресле перед столом, поджав под себя
ноги. Мое немытое голое тело накрыто плащом, в углу стола лежит
высохший бутерброд с сыром. С тех пор, как я приехал из N-ска,
есть мне вовсе не хочется. В голове моей кружатся малознакомые
математические формулы, хотя по образованию я учитель истории
в средней школе. Мне не хочется ни умываться, ни спать, ни чистить
зубы, ни читать газеты по вечерам, как это случалось раньше. Зачем
все это — задаюсь я вопросом. Одним словом, я схожу с ума, ибо
каждый момент времени и каждой молекулой своего тела думаю о смерти.
Уверен, это не лучшее, чем стоит заниматься в жизни. И только
мысль о возможном спасении заставляет меня сейчас водить черной
шариковой ручкой по этому листу бумаги.


***

Пожалуй, нет ничего более устойчивого в нашей стране, более непоколебимого,
чем уклад провинциальной жизни. Суровая историческая реальность
была жестока к провинции, но одновременно и милосердна к ней —
не будь российская глубинка местечковой старосветской Йокнапатофой,
трудно представить, сумела бы она сохраниться вообще в жерновах
кипучей государственной стройки. Впрочем, сейчас нас не интересует
существование (прозябание) провинции в ее историческом развитии.
Речь на этих нескольких страницах пойдет о не менее суровых провинциальных
буднях, то бишь о современности. Живописание этой современности
мне, как историку по образованию, представляется весьма трудным,
поэтому не будем затягивать экспозицию, и сразу перейдем к тому,
ради чего, собственно, и было затеяно все это литературное дилетантство.

Городок N-ск привлекал меня с тех пор, как я побывал здесь в первый
раз. Случилось это на втором курсе педагогического института,
в котором я получал образование, а именно в начале второго курса,
осенью. Дело в том, что мой приятель по институту (приятельствовали
мы с ним еще со времен абитуриентства, в институте же, как единственные
сельские жители со всего курса, прямо-таки сроднились с ним, поселились
в одной комнате и делили поровну, как говорится в таких случаях,
все беды и радости) — так вот, приятель мой после первого курса
неожиданно бросил институт и подался послушником в N-ский мужской
монастырь. Это был не то чтобы смелый — это был совершенно не
понятный моему разумению поступок. Хотя наш среднерусский городок
и славился определенной «реакционностью» в вопросах морального
воспитания (уроженцем нашего города был один выдающийся религиозный
мыслитель!), но с подобным я все же сталкивался впервые. И тут
было чему удивиться! Уже более ста лет через наш город ходили
поезда, биологи обоих полушарий год от года становились ближе
к разгадке ДНК, в лаборатории нашего института появилась первая
электронно-вычислительная машина (смотреть на нее водили студентов
всех факультетов, как на экскурсию), телерадиовещание прочно вросло
корнями в быт простого обывателя страны — одним словом, я был
уверен, что в монастыри уходят только литературные персонажи,
но никак не живые люди. Как бы то ни было, но факт оставался фактом,
и мне ничего другого не оставалось, как принять его.

Я навещал своего приятеля каждый год — в конце лета или осенью.
Выбор времени года был связан с тем, что добирался я до N-ска
следующим образом: сначала по железной дороге до Твери, а дальше
по реке на катере — благо Волга в этих краях была особенно красива,
и лишний раз в году увидеть ее казалось мне лучшим, что может
пожелать себе во время отпуска простой российский учитель. Конец
лета или начало осени (а первую неделю сентября я сижу на бюллетене)
— это единственное время в году, когда я бываю свободен. Конечно,
можно выкроить время и зимой, например, на школьных каникулах,
но тогда невозможно совершить путешествие по Волге. А это путешествие,
признаться, всегда было для меня не менее важно, чем встреча со
старым товарищем.

Дружба наша с Михаилом (условно назовем его этим именем, дабы
не впутывать во всю эту неприятную историю), как мне казалось,
крепчала год от года. Мои поездки в N-ск, старинный русский городок,
коих великое множество не только по берегам Волги-матушки, но
и по всей России — мои поездки в N-ск стали регулярными. Я не
сопротивлялся этой само собой уложившейся традиции; справедливости
ради надо сказать, что это мне давалось без особых трудов — податься
в отпуск на юга не позволял весьма скромный семейный бюджет (мы
оба с женой преподаватели), а просиживать все лето на даче родителей
жены тоже представлялось мне занятием утомительным. Комариные
орды отбивали у меня охоту копаться в земле уже в мае-июне, и
по негласному соглашению с супругой, в одно лето я был великодушно
отлучен от всех этих грядок и парников — поймите меня правильно,
у меня тонкий слух, и если на слова «помидор» и «огурец» я еще
в состоянии реагировать адекватно, то от слов «тыква» и «брюква»
у меня в буквальном (почти) смысле начинается морская болезнь.
Одним словом, эти спасительные поездки в N-ск были для меня очень
важны и ожидаемы в течение всего года.

В этом же году поездка в N-ск была для меня тем более важна. Дело
в том, что Михаил, бывший в монастыре уже одиннадцатый год, в
феврале месяце был рукоположен в протоиереи и стал настоятелем
соборной церкви монастыря. Хотя мы с ним никогда не говорили на
эту тему, но я знал, догадывался, что он стремился к этому всем
своим существом. Нет, он отнюдь не был карьеристом в дурном понимании
этого слова. Для Михаила было важно вовсе не продвижение по иерархической
лестнице православной церкви, важным для него было то, что его
старания и радения были отмечены — вполне заслуженно отмечены
— церковной метрополией.

27 августа я приехал в N-ск и застал настоятеля в самом благоприятном
расположении духа. Как и в прошлые приезды, мне выделили келью
для гостей, в которой я прожил три дня. Не обремененный никакими
заботами, я гулял по N-ску, посетил музей-квартиру какого-то второсортного
революционера, беспечно прогуливался по набережной — сезон отпусков
закончился, и здесь, на набережной, было совсем безлюдно, если
не считать двух-трех скучающих рыбаков, которых я встречал каждый
день на одном и том же месте. Я помнил их еще со времен моих прошлых
приездов — они все стояли здесь, неторопливо размахивая своими
длинными телескопическими удилищами. С отцом Михаилом мне удалось
поговорить только на третий день, перед самым отъездом. Он сам
поднялся ко мне в келью и без промедления перешел к главному,
что хотел мне поведать. Жизнь меняется, говорил он мне, жизнь
меняется и мы меняемся вместе с нею. Таков закон мироздания и
роптать мы не смеем. Жизнь меняется, и мы должны это принимать
без печали. А чтобы жизнь наша стала более стройной и завершенной,
мы должны себя все время ограничивать, поступать вопреки собственной
воле, так говорил мне Михаил. С самого начала я понял, куда он
клонит, и облегчил ему задачу — мне не в чем себя упрекнуть. Я
сказал, что все понимаю и постараюсь больше не приезжать в монастырь
«к своему старому товарищу» — я так и сказал «к своему старому
товарищу», давая ему понять, что, несмотря на его новый статус
и на чрезмерную занятость, все равно считаю и помню его не церковным
иерархом, а своим институтским товарищем; но вместе с тем, сказал
я, вместе с тем мне никто не может помешать приезжать в N-ск как
частному лицу, никто не может,— сказал я.

— Так без обид? — спросил меня Михаил с такой наивной простотой,
что я не мог удержаться и невольно улыбнулся.

— Без обид,— ответил я.

Двумя часами позднее я уже стоял на причале, облокотившись на
деревянные перила, в ожидании катера. Досадуя и на свою глупость
и на вдруг испортившуюся погоду, я мучался над каким-то непонятным
вопросом в кроссворде на последней полосе газеты. В кармане моего
плаща лежал билет до Твери. Катер опаздывал. Здесь же, по причалу,
недалеко от меня, разгуливала эта парочка. Я почему-то сразу обратил
на них внимание. Они были похожи на молодоженов-москвичей. Знаете,
есть сейчас у молодых и преуспевающих жителей столицы такое развлечение
— выехать на пару-тройку дней в глухую провинцию отдохнуть, так
сказать, от интенсивного ритма жизни Москвы — отведать в местном
ресторане какую-нибудь известную закуску аборигенов (по их карману
это совсем недорого), пошляться по пыльным и узким улочкам города
и, переночевав в ближайшей гостинице, наутро вернуться обратно
в Москву. Эдакая сладкая жизнь. Парочка эта привлекла мое внимание
своим странным поведением. Впрочем, уже несколькими минутами спустя,
когда я вник в суть их сиюминутных отношений, это поведение перестало
казаться мне странным. Молодые, пылко влюбленные друг в друга
любовники, были в ссоре — это не вызывало никаких сомнений. Мария
все отворачивалась от него, сохраняя при этом молчание — когда
в очередной раз она отвернулась от своего спутника и невольно
оказалась анфас ко мне, я заметил, что кончик ее носа совсем покраснел
от скопившейся внутри сырости, а в уголках красивых васильковых
глаз, окаймленных четким черным контуром, выступили слезы — тушь
потекла — она отворачивалась от него, а Борис все не отпускал,
он обходил ее сбоку, что-то при этом громко говоря (порывистый
ветер доносил до меня только клочки его фраз), старался взять
ее за руку, но она не давала.

Тут порыв ветра иссяк — так же неожиданно, как и начался. И слова,
которые он говорил ей, стали вполне отчетливы.

— Она не имеет для меня никакого значения,— говорил он.— Маша,
поверь мне, она не имеет для меня никакого значения. Эта минута
пройдет, а нам с тобой еще жить и жить. Ты должна простить мне.

Все оказалось просто, банально и правдиво, как это бывает в жизни.
Молодая семья, интрижка мужа где-то на стороне, это стало известно
ей, в итоге — ссора, которая, конечно, со временем забудется (с
кем не бывает?), но прежнего доверия между ними не будет никогда.
Такова жизнь.

Мне было очень интересно узнать, чем дело у них закончится — к
тому же это могло отвлечь меня от тяжелых воспоминаний о разговоре
с Михаилом — но тут я увидел, что взор девушки устремлен прямо
на меня; я почувствовал себя неловко, словно являлся очевидцем
какого-то постыдного человеческого поступка — пересилив свой интерес,
я оторвался от деревянных перил, на которых вальяжно разлегся,
и медленно прошел вглубь вокзала. Внешняя мотивация моего поступка
была безупречна — как раз в это время начал накрапывать мелкий,
уже по-осеннему холодный, дождь.

Крохотный зал ожидания N-ского речного вокзала был полупуст. Я
сел в ближайшее к двери жесткое деревянное кресло, исцарапанное
ножом цифрами и маловразумительными иероглифами, и снова раскрыл
свою газету. Но то ли газета к тому времени уже была прочитана,
то ли читать местечковые новости города, из которого я должен
был вот-вот уехать, показалось мне вдруг нелепым и бессмысленным
— я уже не помню причину — одним словом, я снова отложил в сторону
газету и стал просто изучать пассажиров катера, с которыми мне
предстояло плыть до Твери. Имею же я, в конце концов, право просто
смотреть на людей, не рассчитывая даже на то, чтобы завести с
кем-нибудь из них ничего не значащую беседу, дабы скоротать и
так весьма недолгие часы путешествия.

Пассажиров, как я уже сказал, было мало. Для каждого из них у
меня нашлась своя легенда, объясняющая — скорее всего, во многом
ошибочно — что подвигло того или иного из них совершить это речное
паломничество. Прежде всего, я обратил внимание на громадного
старика — он был именно громаден, а не толст — который внешностью
своей напоминал мне Зевса-громовержца. Еще большее сходство, с
властителем Олимпа, нежели фигура, придавали ему спутанные седые
волосы, доходившие до плеч. Он был в резиновых сапогах и выцветшем
под солнцем, сейчас кое-где заляпанном глиной дождевике. На спине
старика был туго набитый, тоже весьма потрепанный рюкзак, он так
и сидел в кресле, не снимая рюкзака — видимо, чтобы взгромоздить
его на могучие плечи, сил требовалось несоизмеримо больше, чем
снять его со спины. Этот тип людей я знал достаточно хорошо, относя
туда без разбору всех любителей пошляться по осеннему лесу — грибников,
ягодников, рыбаков и прочих праздных туристов.



Продолжение следует.

Последние публикации: 

X
Загрузка