Лаборатория бытийной ориентации #19. Конвейер зла.

Позавчера ночью зачем-то читал книгу Жоржа Батая «Литература и зло».
Батай берет быка за рога и утверждает, что литература есть
форма зла, обладающая высшей ценностью. Ну, понятное дело,
Батай призывает не к отсутствию морали, а к некой
сверхнравственности в духе Ницше. Такая точка зрения вполне отвечает
тому, что Батай говорит в других своих произведениях, воспевая
суверенность, как «чистую позитивность», выход за пределы
социальной ответственности для достижения полной автономии, а
также конфликт и риск, придающие жизни необходимую
интенсивность. По мнению Батая, наиболее ярко выразили зло и
наиболее глубоко его постигли Эмили Бронте, Бодлер, Мишле, Блейк, Сад, Пруст, Кафка
и Жене. Прочитав это сочинение, я решил, что Батай
говорит, действительно, о весьма важных вещах. Очень часто
добродетели и пороки представляются нам завершенными предметами,
да еще и лежащими себе спокойненько в пыльном сундуке. Это
вовсе не так: Зло есть организм, бурно развивающийся,
приспосабливающийся к новым условиям, мутирующий с целью быть
ярким, разнообразным и привлекательным; Зло лукаво и очень
изобретательно. В 90-е годы, в смутное время, общество, утратившее
чувство самосохранения, даже и не пыталось сопротивляться
различным формам зла, напоминая деревянных солдат Урфина
Джюса, которые поджигали собственные пальцы и потом тупо
любовались на то, как они горят.

По своему обыкновению, Батай говорит много глупостей и ерунды, что
не позволяет воспринимать его философствования слишком уж
всерьез и придает его сочинению юмористический оттенок. «Мы не
можем считать выражением зла те действия, которые в конечном
результате приводят к материальной выгоде». (Ну, ясен
барабан, не можем – ограбление банка, например, какое же зло?).
«Грех же, или то, что мы так называем, вытекает, прежде
всего, из его причастности смерти». В религиозном смысле так оно
и есть, но Батай, похоже, говорит о смерти в самом что ни на
есть бытовом аспекте и тогда получается, что самые большие
грешники окопались в похоронных бюро. «Человек неизбежно
настроен против себя самого, он не способен разобраться в себе,
он не сможет понять себя до конца, если не предстанет в
роли объекта осуждения». Да, помню, читал у Батая во
«Внутреннем опыте», что нужно быть разнузданным и еще «прозорливым до
слепоты смерти», что нужно спешить на край возможного, про
откровение пустоты, про то, что человек – это казнение,
война, тоска и безумие. Самые святые люди всегда себя искренне
считали самыми грешными из всех живущих, Батая же беспокоит,
что мы слишком уж правильные и скучные и недостаточно близко
подошли к краю бездны. В этой связи мне вспоминается некое
произведение советской литературы: не помню, что это за
произведение и кто его написал, но вот запомнился мне оттуда один
примечательный эпизод. Некий мальчишка в первый раз пошел
на исповедь, и священник говорит ему: «Ну, рассказывай, чем
грешен!». А мальчишка, вроде бы, ничего такого и не делал. Он
говорит : «Да ничем я не грешен!». Священник нажаловался
родителям и мальчишку выдрали. В другой раз на исповедь идти,
и опять не находит он в себе ни одного изъяна. Ну, думает,
опять выдерут, лучше уж совершу какой-нибудь грех и в нем
покаюсь. Покурил, покаялся, и все вокруг говорят: «Молодец!».
То есть автор хочет сказать: вот она, ханжеская церковная
мораль, не отвращающая от зла, но, наоборот, прививающая вкус к
пороку. А ведь мальчишку-то и впрямь нужно было выдрать. Не
совершал он ни разу плохих поступков? Всегда слушал
родителей? И даже мыслей недостойных не приходило ему никогда в
голову? Это ему казалось, что он безгрешен, что как раз и
свидетельствует о греховном ослеплении. И вместо того, чтобы
освобождаться от своих грехов, он еще и новые нарочно совершает
из-за страха перед наказанием. Надо, надо было мальчишку
выдрать!

Еще Батай развивает странную и какую-то детскую мысль о том, что,
дескать, Добро – это длительность, тогда как Зло –
интенсивность. Интенсивность же является огромной ценностью. В этой
связи Батай очень хвалит Бодлера за отрицание примата
завтрашнего дня, долгосрочности и, тем самым, за отрицание добра. Все
это очень мило, но как же Нагорная проповедь? Как же
повеление уподобиться птицам небесным и лилиям полевым? Батай
пишет о «самовластности поэтического видения, отличного от
видения обыденного», о том, что поэзия дает убеждение в
уникальной единичности поэта, в его избранности, что, опять же, по
мысли взбалмошного француза, должно человека отвращать от
добра и вести его в сторону неких сверхценностей, кои при
ближайшем рассмотрении оказываются злом. Из верного тезиса о том,
что любое творчество в основе своей религиозно, в последнее
время часто делается нелепый вывод о том, что поэзия может
заменить собой религиозную веру и религиозную жизнь, что поэт
сам творит себе свое собственное добро и свое собственное
зло. Опасное заблуждение! Поэзия сможет одушевить нечто, но
освятить его она не сможет; слагание матерных куплетов не
перерастет плавно в литургию, и даже самые благочестивые вирши
останутся всего лишь благочестивыми виршами, но не станут
чем-то большим. Что же касается самовластности поэтического
видения, то, конечно, и слова говорят себя через человека, и
через слова с человеком говорит бытие, но, по моему мнению,
обидно для поэта выступать лишь в качестве медиума и рупора
неких невнятных сил. Я – активно-творческое начало или что? В
падлу поэту тащиться за языком, который может утянуть его
куда угодно: в банальное, второстепенное, побочное. Нужно
смотреть на мир и на язык широко окрытыми глазами, понимать,
что такое хорошо – что такое плохо, и вести язык за собой, а
если он не слушается, то можно ему и рога обломать.

Еще Батай в одном месте смешно сетует на то, что Добро свернуло на
маленькую тропинку. Что там сказано-то было про тесные врата?
Ты хочешь, брат, чтобы было так – только топнул ножкой и
вмиг вырастают вокруг груды жемчугов и алмазов. Твое желание
мне очень понятно, но так не бывает.

Конвейер зла, самого разного, разноформатного, разноцветного,
завлекательно-забавного приводится в движение нашим нигилизмом,
нравственным релятивизмом и полной безответственностью,
которую впитали мы еще с молоком матери. Приводится он в движение
нашим закоренелым утопизмом и постоянной готовностью к
Великому Отказу ото всего. Нашим революционным хамством («Эх,
родился я на Горловке – смерти не боюся. Дайте мне того
дворянчика – крови я напьюся»), стремлением получать удовольствие
от разрушения и неспособностью молиться за начальство. Нашей
гопнической приверженностью к экстазам и мистическим
впадениям в «едино-живущее», где сливаются воедино реальное и
воображаемое, жизнь и смерть, добро и зло. Мы навеки изувечены
ханжеским морализаторством, всей этой морально-нравственной
байдой, всей этой олигофренической «воспитательной работой»,
которой так же далеко до истинного Добра, как нашему поселку
Метелево до Сатурна. Добро – это не набор плоских, легко
идентифицируемых расхожих «истин». Это апофатическая бездонная
бездна самой что ни на есть жизненной жизни, это то, что
струится по нашим венам и не дает нам рассыпаться на отдельные
молекулы. Это то, что заставляет Солнце вновь и вновь
вставать из-за горизонта каждое утро, а сердце заставляет
продолжать биться в нашей хилой груди.

Предыдущие публикации:

X
Загрузка