“Ничего, кроме болтовни над полем трав”

“Ничего, кроме болтовни над полем трав”.

Приближение (I) и разложение (II)

="bn.jpg" hspace=7>


На самом деле, если в сухом остатке - текст Кокошко рассказывает о фолклорной практике студентов-первокурсников в селе Бутка Талицкого района Свердловской области (недалеко от родины первого президента России). Но понять, что это как бы это сказать…. Что-то типа non-fiction... практически невозможно.

Юлия Кокошко - главный наш уральский самородок, хозяйка малахитовой горы и каменной шкатулки, исполненной и наполненной бриллиантами… Откуда берутся такие чудеса - нам неведомо, к своей поэтике преподавательница старославянского пришла сама, без оглядки на авторитеты, изобрела свой собственный извод метамета как тот самый велосипед, что катит по радуге. У Кокошко танцующий синтаксис и брюссельские кружева со смещённым центром тяжести. Балет каждой фразы выверен и отточен, ритм завораживает. Впервые напечатанная в челябинской газете «Уральская новь», ставшей затем журналом, но привязанности к текстам Кокошко не потерявшей. Чуть позже Кокошко стала любимым автором питерского эстетического подполья, получила премию Андрея Белого и массу восторженных откликов. Один из них, Аркадия Драгомощенко, мы приводим чуть ниже.

I

="07_121.jpg" hspace=7>


Жан-Мишель Баския
Стиль неподкупный реализм: лето семьдесят второе, кордон, овраг,
угадываются очертания входа – тяжкие и особо тяжкие... Отъезд
Бродского, а наш первый курс не подозревает и оглашен на
нескромной практике – на отпущенной от тождества и стремящейся к
пасторали местности, которая лет через... цифры скачущие
проглочены как неточные... вдруг сгруппируется в
фундаментальный пейзаж – родина Президента. И однокурсник, что укрупнит
мне жизнь прецедентами – или сузит круг моих поисков – еще с
нами, но я мню его – статистом, а ныне – рву на себе... или
в чьей-то разверстой костюмерной, захлопанной саранчой
одежд... и потрясенно бормочу: родина больна... армия больна... я
же – окопная мышь или мнимый больной – умираю за мнимых
статистов. Но он уже перешел Рубикон... во власти угадываются
очертания входа... и – в иной стране. Абсолютный документ.

Герой рассказа – юный Корнелиус, ловец дутых вещей, мчится за
огненным мячом, проносившимся от препон – в лиса, за хитрящим и
вдребезги рассекречивающим... словом, обогащающим. И влетев в
очередной шиповник, он наживает преследователю – Сцену У
Окна: на подоконнике, за полем трав – Полина с трудами дней,
плетением или вязанием... возбуждена пунцовая прогрессия:
розы, шипы, кудри Полины, захваченный ими ветер... И здесь же –
бликующий собеседник Полины, с колеблющейся половиной
усмешки... скрестив руки, закусив, как свисток, сигарету – и
затачивая прищуром дорогу. И развеиваясь вместе с дымом. Двойной
портрет: мерцающая аритмия, угол смеха, солнечные марки в
кляссере стекла и взведенный курком шпингалет. Перепосвящение
взоров – спускающимся на парашютах деревьям, ломая ветки...
зелени парусины, орнаментальным конвульсиям строп... и на
высоте пропт – вставший в шиповнике и наобум прочитавший
канон грозы... И Корнелиус пропал! Но не в розах – в момент
преступления собственных сочинений. Он поджимает стропы
рифмой: катастрофой. А далее – ощущение непоправимости... и
приспущенное – в память об этом дне гнева – солнце, пройдя сквозь
черные пружины и скважины, исчерпывает – вставших в окне.
Но лис или мяч, числитель свернутого в огненную сферу
значения, пересмеивает траекторию прошлого, как чумная амазонка,
зондирующая Булонские аллеи, и опять заносит преследователя –
в те же алеющие кусты: в алеющие соглядатаи. И форсированный
пунцовый – и всколыхнувшиеся к фарсу фланги: расслабленный
абрис – ореол... В нем – вполоборота к ветру – Полина с
забранными в цвет гнева локонами, с плетеньем трудов... И
скрестив руки, лицом к дороге – третий фигурант.

Итак, Корнелиус вторгается в сомнительные видения, упустив –
маркированностьстекла... разорение, почтовое мельтешение
монограммы... или шелестящей монодрамы третьего, извергнутого в
ветер... Здесь такая фраза Полины:

– Ты взошел в кустах вместо розы? И рядом со мной тебе привиделся
дымящийся проходимец? У меня – тьмы знакомых, и каждый хоть
раз да был проходимцем. А большинство – и осталось... Но
Корнелиус – за случайность восстания на его пути кустов...
нежданная инсуррекция, сатанински утонченный инструмент: шипы,
иглы, розы... секущая времени... И находит новую примету: кто
собран временно – из тактов смеха и развеивает свою тактику
на глазах?

Полина теребит красной спицей пух.

– А теперь я отдамся воспоминаниям над пухом и прахом. Сенсационным
разоблачениям! – объявляет Полина. – Лето Роковых
Совпадений. Когда слагалась величайшая книга, мне исполнилось
восемнадцать – и я не знала о настоящем ни-че-го! Правда, странное
совпадение? Ты даже слышишь скрип пера – и не ведаешь, что
это... но щелкаешь сессию и являешься за диалектами – в еще
более оглохшую точку, где только... я не брезгую цифрой...
пять миллионов сосны и березы, но в конце твоей жизни эта дыра,
ха-ха... окажется родиной знаменитого героя! Или я
злоупотребляю приемом? Мы обитали в развалинах школы... сладчайшей
жизни. Межа коридора, заваленного мертвой мебелью, уходящей
во тьму.

="07_122.jpg" hspace=7>


Жан-Мишель Баския
Справа – девичья: концертирующая свора кисок первого курса – и пара
старух с пятого, творящих надзор за нами – и тремя нашими
сокурсниками, возможными сатирами, слева. Патронки сразу
вскипятили романы, но третий отчего-то решил, что он – лишний и,
отвергнув варианты, существовал в параллельном мире. Днем мы
практиковали... шатались по глиняной дороге и разбивали ее
– на упущения. А вечером в левой половине развалин набухал
виноград и превалировали музы... залпы шампанского, карийон
посуд и целовальные переборы... и запрещенные эмигранты
голосили с магнитофона один для всей округи секрет – кого-то, на
их критиканский взгляд, нет... А кого-то – жаль. Куда-то
сердце мчится вдаль... А правые чуть совершеннолетние идиотки
выбрасывают штандарт невинности... аншлаг? И вычисляют
драматургию и строят козни... надуваясь освоенными удовольствиями
– дымом и теплым пивом, и в десять – проваливая в сон, чтоб
всю ночь чесаться от зависти, пока через коридор – поют и
любят, и опрокидывая мебель, выскакивают – под летние
звезды... затихая – только к рассвету, чтоб настичь сиесту. И когда
мы, уже наполнив глупостью день – и посетив жужжащее,
гудящее лесное кладбище... стыд: кладбищенской земляники вкуснее и
слаще нет... для левых опять – зажигают звезды. Впрочем...
оно нам нужно? Заряжают пушки, совлекают безвестность с
виноградов... и костер танцует под вертелами, где финишировал
бычок...

–А третий? – спрашивает Корнелиус.

– Ах, этот... – задумывается Полина. – Чуть ли не третий. Ведет себя
загадочно, на вопросы отвечает уклончиво... Да кроме
облизнувшихся путан о нем никто и не помнил, я – первая.
Понимаешь? Первая – я, а не ты. Кажется, он заботливо поливал бычку
чресла и подбрасывал под крестец – огонь, а куда-нибудь –
лед... А третий смеялся – над ними и над нами! -говорит Полина.
– И через десять лет хранил для дряни – мои оскорбленные
гримаски и высоконравственные репризы. Он-то слышал, как
опускались великие страницы, и что ни день – новые. Все дано тебе
– для того, чтобы вскоре рыдать над собственной слепотой и
посыпать голову блестками позора. Блест-ка-ми. О знать бы,
что в одних с тобой захолустных обстоятельствах... почти
касаясь плечом... Знать – сразу с происходящим! Ну, как – этюд с
третьим участником? А в финале кто-то произнесет
вымышленную фразу:

– Они отлично доказали свое бессилие и полную непригодность к жизни
тем, что умерли.

II

Cначала – бегущий юный Корнелиус, ловец дутых предметов и
трагических, возносящихся и низверженных линий – игрок в мяч, отныне –
подследственный, а через несколько фраз мелькнет и –
под-подследственный: самосев, но первый – Корнелиус с лаконичной
косичкой на затылке, так вяжет кипу – и траченный вязью
момент, и море – за песчаной косой ночи... вязать – значит,
помнить... помнить – значит, вязать. Но пока Корнелиус принимал
на веру разбросанное горстями утро, его туманные перехваты в
красной пыли – опять просмотрел вход в игру и прошляпил
арку: поворотную траекторию, накопительницу голов... какие
летали головы! Корнелиус же ведет предмет – мимо свистящего
аркана, и мчится, не разбирая дороги – и к чему разбирать, если
цель – охота за красным? За огненным мячом – вытертым прытью
в эллипс лисом, что хитрит вразброс с заданным посылом, и
проскальзывает, и вдребезги рассекречивает – и заметает любые
расстояния. И вытягиваются в беспричинную и великую улицу –
вечерние перекрестки в мошкаре фонарей и взятые в
поливальные жвала шоссе... взмывшие паузы взморья – и портики рощ с
перистилями огненных лужаек, и прочие гряды и резцы...
вариант: и свернутый в свитки лес – историческая библиотека... И
снова наплывающий и раскалывающийся многогранник города:
исполненные в разной технике – промысел, инициатива... Но некто –
случайный в церемониале прохождения улицы... не
предусмотренный – здесь или везде... И Корнелиус в одночасье – беден и
совершенно застыл, как просквоженный стрелой... и зорко
глядя в даль – засылая правого орла и левого ястреба – мимо
райского вреза витрин: – Черт и пес, это же – он! – подпрыгивая,
нанизывая на перст – перспективу: – У афиш – тот... – и
забыв, что краснохвостая комета еще не остановилась: –
Сосчитанный Тот! Третий лишний – в Сцене У Окна! Первый – я,
наблюдающий окно – из кустов шиповника, пока шипы пронзают мне
кожу. Вторая – Полина за полем трав, на подоконнике, на
распахнутом ветру – с превратностью вязания, скорость – в пуховых
узлах, пунцовые спицы... пунцовая аномалия – напившиеся шипы,
розы, кудри Полины: цвет гнева, засвеченный ими ветер...
уста, роза ветров... Каков куш – колющего: спиц, ресниц,
шпилек, шипов... рогов! Наконец, колкий третий – рядом с Полиной в
обнаруженном изводе окна – бликующий, дробный, с
колеблющейся половиной усмешки... скрестив руки, закусив, как свисток,
сигарету – и зауживая прищуром дорогу... и развеиваясь
вместе с дымом. И на ваше поздне-праздное любопытство Полина
имеет честь отрезать, что он – увы... что его уже... и память о
нем гасит черным пером – обтрепанные цирки холмов и дрожь
балансирующих на синем канате рек... жонглирующих – головнями
бакенов... а также: треск летящих по кругу деревьев в
рогатых мерцающих гермошлемах. И позднее: глянцевый корпус
дурмана – и пробоины полных вздохом долин... Это третий,
развеявшийся – в безымянных солнечных ромбах, обводах – сейчас,
впереди, в огненном столпе осени... то есть – в толпе и опять
устремившись к исчезновению... ускользнувший – златых рангоутов
солнца и прочих уз – но узнан, узнан! Что, нынче –
воскресение? Здесь морочат и усмиряют уклон – уличный,
потусторонний... величие беспричинности – или Корнелиуса ? Юный игрок – в
разветвлении дня, промокая шеломом панамы – ошеломленный
лик. Клясться о проходящем – непреходящим? – и оттягивая себя
за косицу на рубеж родовитых вещей и явлений, имеющих –
основание... не имеющих основания – на глазах развиднеться...
разве – усекновение секунды присутствия: – А кто решил, что
такой-то фрагмент и группы паразитирующих в нем подробностей –
и преступившего их третейского – я увижу только однажды? Вы
возделываете и орошаете земли, где его уже... и отныне
ему... и полоскание эвфемизмов. А если вышел – ваш ресурс? Ваши
возможности закрыты, а мне назначено любоваться...
непревзойденный он! – семь лет подряд и в ряженые субботы? Дано:
впервые некто явлен Корнелиусу в сцене с Полиной у окна – и
связан с ней взятой в раму и застоявшейся минутой: анахронизмом,
поджигающим пространство... наконец – чьим-то взглядом,
остановившим окно: брошенный в лето сигнал тревоги, карту
выщербленных шарлахом полушарий... вернее – смыслом, который
кое-кто подпустил... да, из шиповника. Двое в раме –
торжественны... тождественны – стoят друг друга... здесь – вонзившиеся
шипы. Спрашивается: сколько раз Корнелиус увидит третьего,
если Полину он наблюдал тогда – в сто первый раз? При
баррикадировании мирового зла у нас – полжизни! Его мелеющий
горизонт, и тут Корнелиус удовлетворен – и наращивает свободные
зрелища. И новый перст: – Кто отец ужаса, отказавший – черни
ваших очей, чтоб семь вечностей ему потакали – мои?

Рваная фактура: форшлаги, всполохи, кружащий смех. И ритенуто –
натянутая медлительность , провокация! Прерывист – значит,
необязателен. К счастью, он удаляется. Под эгидой мерцания и
дроби. Остановить его! Склеить – разлитым всплошную и липнущим к
коже насущным... повязать душевной канителью! Трясти –
страстный проблемный дискурс, раздумья о социуме... И вам в
усердия – половина его усмешки: повышенный угол, колеблющийся
фитиль. Не сравните ли – со своей половиной? Подумаешь, и
Корнелиус зачехляет косицу панамой, филигрань – от нескромных, –
он знает нечто... я хохочу, как группа филинов. Но как
разошелся мяч... с направлением, где успел наш прослоенный далью
третий друг, наш клейменный красными люфтами плоскогорья!
Упустить вечный гон – или тайну воскресения: откуда вдруг –
вопреки исходящей прямой наводкой реальности... За показания
рыжей наводчицы – ни реала! На случай, кем-то из бывших в
раме двоих – исход провален. Ваши цели – и средства? Учитывая
кровавую гамму... Но мчаться, потрошить? Или – заунывно
красться за тем, что случится? Репатриация отпавших, их
оживленный променад – вот суть, а дальнейшее – лишь переливы. Да
предадимся размышлениям и озарениям, измышлениям и расчетным
ошибкам – в прохладе экседры Шиповник, меж порхающими с ветки
на ветку розами и рассыпанными – тенью каждой – кошачьими
головами тьмы. Ибо красный лис, он же мяч, вольно несущий свое
свернутое в огненную сферу значение, то и дело – согласно
теории вероятности... или вопреки – пересмеивает траекторию
прошлого, как чумовая амазонка – отмазывая Булонские аллеи, и
заносит преследователя – в те же алеющие кусты: в алеющие
соглядатаи, открывая ему за полем трав – многократность
вертикали и превознесенное окно: биплан, разбросавший крылья
рам... во времена трав, шипов и роз... таких маневренных, что
Корнелиус навзрыд запутан: настигнутый им двойной портрет уже
выставлялся в раме – или... сейчас упустит петляющий лисий
огонь – и никогда не увидит Сцены У Окна? Или не увидит
потому, что помчится за третьим, а в его жизни эта сцена давно
прошла? Форсированный пунцовый – и склоняемые к фарсу фланги,
их расслабленный абрис – ореол... И вполоборота к ветру –
Полина с забранными в цвет гнева локонами, с вязаньем: пух,
птицы снежные – и серые, тающие – на красных спицах. И
скрестив руки, лицом к дороге – пришлый третий: аритмия, вьющийся
угол смеха, дым. Перепосвящение взоров – спускающимся на
парашютах деревьям, вздутой зеленью парусине, черным
сложносокращениям строп... и на этой высоте пропадают – вставший в
шиповнике и прочитавший в увиденном канон грозы... и поле
отчужденных трав, мечущее лаванды и маки...

Да, Корнелиус пропал! И не в ромбах шипящих кошачьих зевов, но – в
собственных сочинениях! Кто подобрал рифму к стропам –
катастрофа? И ритм непоправимости... и припущенное, приспущенное в
день гнева солнце, пройдя сквозь черные стропы над головой
Корнелиуса, исчерпывает – вставших в окне... и бьющийся
заклад воздуха – между Полиной и третьим... насыпая ему под
куртку – осколки, подбираясь к вздернутому вороту, отгибая...
Наблюдатель заостряет край воздуха? Лишь – чужеродность
элемента: внутри дома – не отстав от уличного вида... вида на
дорогу, не почтив иное пространство – преображением. Разорвав
себя на тут и там. Окно как место разрыва... Но что Корнелиусу
– Полина? Спартанскому отроку с недозрелым лисом... И кто и
зачем видел Полину встревоженной? Ее страсть –
безмятежность... И отражается – в лике третьего: мятеж, мятеж, уже
дымится! Ни одной неизгладимой линии!

="07_123.jpg" hspace=7>


Адольф Готтлиб
Герой Преодолевающий – протяженность, связность... Не значит ли, что
он не связан с Полиной? Случайное отражение – в скрипучем
стекле времени? Или – попал на свидетеля, и случайность –
свойство последнего? И в том ему мерещится беда! И сцена
обречена, потому что замешана – на скоротечных захлестах,
накладках, допущениях – на произволе... Мгновение – и все
распадется, разъедется – в другие посадки на окна! Если не – новый
мяч, случайный – от огненного хвоста до хитрована-куста... И
вспыхнут – еще на солнце памяти – два створчатых крыла, два
пленных языка: у Полины – левый собеседник и дым, у дымящегося
– правая Полина и небо над дорогой и над деревьями. И оба –
не ведая, что творят, растворят в неведении – прошедший
стекло куст трещин, где притаился... Найдите в начале
стеклопада, камнехода, в разбеге розг – того, кто давно за вами
наблюдает, точнее: единственный владелец целого! И видит себя, и
поле трав, и барышню и дымящегося, захвативших его –
предвестием катастрофы. И кто бы ни был носитель случайности – кто
ни привнес ее в Сцену У Окна, расплатится – собственной
головой! И он разгневан... не он ли внес и – цвет гнева? Но если
досаждает мерцательная геометрия: ромбы рам, острые
моменты... та – или третья фигура... жалеть ли – о распавшемся?
Ответь, Корнелиус, настигающий – пунцовое и порфирное... пролив
солнца, и отраженных в нем лиц, и прозвеневший между –
обоюдоострый ветер. И рубины гнева: все – случайно, все –
мнимое... Как и – мнимость трагедии?

Если б он слышал, о чем болтают в окне! Какие брызги... Хоть – с
рассеянной фразы Полины, не менее несущественной, чем
следующие:

– Так чьи это письма? Все внимание – к твоим комментариям, низким
сноскам! Сходни в траншеи, в катакомбы...

– Скажи: в Аид, вот для тебя – глубины! А может – перевернешь книгу?

И смех и длинный дым.

– Разве это послания простолюдина? – Полина, с сомнением. – Такой
густой выхлоп – борения с колорадским жуком? Но что ни строка
– воспроизводство вечных вопросов...

И третий, сдвинув в угол уст – кадящий рожок:

– Алчба и песья суета кухмистеров, свиней, огней... Автора
пропустила не ты, а я, даруя – мой комментарий к письмам, а вовсе
не... И тебя удручила масса жизни?

– Ты не украл их – чтобы прокомпостировать собственным именем? И из
предисловия торчит хоть фаланга суетливого сквернослова?

– Письма нашлись в гостиничном нумере, в восточном экспрессе, в
деревенщине-электричке... Или чудом уцелели на пожаре. Есть
вариант – с почтальонской сумой, выплюнутой волнами на берег,
где играли дети. Не все равно, кто волчатник... отстреливал
серыми стаями зубчатые буквы, но увы, провалился – в
загадочные обстоятельства? Другой сюжет... власть Рока!
Обеспокоившего себя – претворением чьих-то замыслов. И я сажаю на их
руины птиц – и разглагольствую о таинственной враждебности
обстоятельств. О вечной угрозе – она разлита в воздухе, протянув
всю утварь – вразбивку, но – прозрачна... до непоправимой
минуты.

И пауза – Полина вяжет. И рассеянно:

– Кажется, культивируют слепоту и рост – в человеке, если форма на
ком-то свободна... Или – внутреннюю свободу? Пошатнувшийся по
ту сторону трав шиповник – искаженный канон: хаос зеленой
черепицы, шипящие кошачьи... смешение канонов куста и
грозы...

– Ты мечтала о встрече со мной сто лет... или двести? – уточняет
третий. – И вот я – здесь, и из иного вещества, чем сны твои!
Можешь удостовериться устами, блокировать меня объятием:
объявленный не дробится – в щепу для новых снов. Не так
беспринципно. И слова, что ты слышишь, принадлежат – не тебе, но –
мне, и потому – не совсем те и раздражают слух? Но чем
длинней я говорю – тем дольше существую... перед лицом дороги...
звуконепроницаемого земного пути. И ты не теряешь времени на
мое существование – но вяжешь... до слезы восходящее – к
вязанному тобой и три, и пять лет...

– Едва ты исчезаешь, я все распускаю, как Пенелопа.

– Полина, Пенелопа, полотно... – и, перехватив рогаткой пальцев
голубой рожок: – Ужели ты ожидаешь – не меня?

– Тебя – как возможность продолжить работу.

И третий – к висячим ярусам деревьев и разволновавшимся розам:

– Вязать и распускать пространство... и потянув за нить дороги,
возвращать бежавших... ушедших... вкусивших бонтон свободы...

– Воскресать.

– Реанимировать. Ерунда! Письма, речи, дороги... Тебя угнетают
объемные полотна. Великое... Волеизъявление вечности. А я как раз
хотел пригласить тебя...

И пух на красных спицах опущен на колени. И Полина рассматривает
дымящегося – солнце, рука у глаз.

– С ума сойти, если б ты присутствовал передо мной вечно, как
Павлик. Он хоть не комментирует этот нонсенс, а смачно живет.

– Я предпочел величие отсутствия.

– Если я вяжу вечно, значит – мне близка идея. Тебя что-то смущает?
– спрашивает Полина.

И третий, вытряхнув из куртки – битый воздух:

– И реальное пространство – ирреально: запах, будто в доме спрятан
трехдневный труп.

– Павлик пополнил разлитое в воздухе – кислой капустой. Вогнал между
слишком разбитой утварью – целый пифос, роспись
чернофигурная: винторогие. Мне без конца носят дары осевшие и залетные
данайцы.

– А кто есть все окисляющийся и окозляющийся Павлик?

– Ты и правда вечно отсутствуешь, если не знаешь, – говорит Полина.
– Тот тип в красном кресле, с жадностью изучающий твой том.
Он, конечно, вряд ли дожмет до комментариев, но чужие письма
– это да!

Отброшена даже газета “Спорт” – повалены все столбцы, набитые
грязным шрифтом и рекордисткой-цифрой, и смазанные разлетом к
финишу фото.

="07_124.jpg" hspace=7>


Адольф Готтлиб
Обычно он читает это крупное полотно. К несчастью, от Павлика –
беспорядки. Спортивные сумы, буйволицы-кроссовки, куски
пугающего облачения – плюс окурки и чашки от кофе в непредсказуемых
точках: Павлик оставляет вещь не там, где наполнил
актуальным смыслом, а – где прогоркла. Зато всегда можно держать его
под контролем. По вехам окурков и липких чашек ты
прослеживаешь весь жизненный путь Павлика. Или кривую его социальной
незначимости – по важным соревнованиям в грязной газете.

И колеблющаяся половина усмешки. И взгляд на дорогу и выше.

– Я полагал, что первой с письмами ознакомишься ты. Но почему не
преподать и Павлику – их выкосившую тщету? Какая разница – кто
учащийся?

– Мой бывший м-мм... младший брат. От братьев не избавиться. Все
люди – братья... Лишь бы черпал из твоих комментариев, как из
моих наставлений, – и Полина вновь принимается за работу.

И смех и свист дымящегося.

– Надеюсь, тебя не уличат в инцесте?

– Все затоварены собственными проблемами, зачем им – мои? Представь,
я в самом деле кое-что заступила – не труп, но... Три дня я
жду разоблачения и скандала. Трепещу – так, что мир на
грани землетрясения! Комментирую его взахлеб и впроголодь –
процеживаю знаки Судьбы. И вот – решающий вечер! Мои черты
отточены до сверкания, внутри – пламя ада! И выясняется... – и
Полина назидательно поднимает спицу.

– Никто и не собирался объявить мне приговор, всем просто – не до
меня. И все странные сближения – моя дурная фантазия. Затрут –
даже на конкурсе идиоток. А ты говоришь: инцест. Какая
мелочь, кто заметит? Свяжет меня – с прозорливцем, читающим во
мне – страсть к кислой капусте, и теперь он поддерживает в
доме запах преступления. Но почему он увлекся? Это – любовные
письма?

И дымящийся, скорбно взявшись за виски – и отдернув руки... и плеск
обожженных пальцев на ветру.

– О, недержание сердец... летнего света или тумана – ни стволов, ни
ветвей, лишь в воздухе – насыпь мелких красных листьев –
чешуя летучей рыбы... А также: подсветка незримого, коронация
дня и ночи – зарей и прочие спецэффекты между письмами. Чьи
строки – проводка тоски из канувшего в ненаступившее:
пожухлый промежуток. Все разъезжающийся... Пост фактум, анте фактум
– предел погрешности мира. И я спускаю перлюстраторов – с
лесенки новых ортодоксальных надежд – в подвал страницы, где
мелко рекомендую не чтить всерьез, если с сороковой по сотую
диастолу, то есть эпистолу автор тяготеет... а в сто
тридцатой – внезапно обирает отчизну и уже мнет безвозвратный
билет... все равно ни в Ривьерах, ни в веригах между другими
систолами – истец и ответчик не сойдутся в тех же значениях...
профанных телах – девиация. Точнее, в последний миг –
неожиданный эпизод, проходной, но не пропускной... и на проходку
железной магистралью сквозь мерзлоту и мокроту и праздник
“Золотой рельс” – еще двести писем. А когда возомнят, что
перекусили ненужные сращения вещей – другая внеплановая оказия...
– и склоняясь к Полине, смещаясь в интервалах сияния и
рассеяния: – Так что же ты натворила, что – трижды бодрствовала?

И покатившийся захлестнутым гусем клубок, расстилая след... Но
Полина непроницаема.

– Теперь уже это не выплывет – и совершенно незачем исповедоваться.

– А сложить с души?

– И навьючить на тебя? Я профессионал, а не нюхальщик ветра, чтоб
при смене урывок – трясти сморщившийся грешок и плющить всех –
моральной силой.

И новый наполненный синью рожок заведен в угол уст... навстречу
мчащему по дороге порожняку осени... И выпрямляясь:

– А вдруг некто Острая Мысль... случайный прохожий на шелестящем
шагу – раскусит тебя, как...

– Прохожим ты был – тому... не затевай, что ты нисколько не
изменился, а я на десять лет заветрилась! – говорит Полина. – И кто
верит, что ты явился случайно? Наконец, Острый Зуб или
Похотливая Рука с рефлексом разоблачать... я вся – на виду, как
то украденное письмо. Как подброшенные тобой – Павлику и всей
читающей публике. Как то, что ты вчинил нам – собственные
любовные искания. И разлиновал их – регулярным полетом валуна
с крыш. Птичник... вольный каменщик!

– Все, что с нами случается, мы и придумываем сами, – пожимает плечами третий.

– И если ты отвернул русло этих северных рек... застывших чернил –
ко мне, возможно, письма обращены – ко мне? – спрашивает
Полина. – Пост фактум. Или анте фактум? Чье-то из лиц
ортодоксально надеется?

И пауза. Лопаются маковые кульки смеха. И дымящийся:

– А вдруг – твои письма ко мне? Ты забыла, как ежедневно отвязывала
порочные... порожистые слова – в такие устья... И я выдвигаю
вязь – на поругание, плеснув едким кали сарказма: в
отправной миг она – недовязала...

– Распустила...

– Найдите, милые ученики, свежие выражения, чтобы не усомнились в
вашей искренности, как я. И не ринулись сличать слово – с
делом. Это пособие по риторике для младших школьников.

И солнечные ромбы и блики, цвет – склонность к закату. И новый
дробящийся дым и ветер.

– Моя престарелая соседка влюбилась, – говорит Полина. – Пост
фактум. В Грэма Грина. Ах, Полечка, я засекла... обнаружила
величайшего... Глотаю все, что он написал. Смотрю на других и
поражаюсь: как можно читать что-то еще? Зачем?! Надо им срочно
раскрыть глаза...

– Вылущить из орбит...

– Пожалуйста, сообщите знакомым. Просто скажите, что есть такой Грэм
Грин...– и мечтательно: – Как бы заставить всех читать
Грэма Грина?

Она не сидит с холодными зрачками. Она пылает!

– Ты права: мое появление – не случайно... – и грозно, сквозь
закушенный горящий рог: – Ничто сморщенное и скомканное не
просмотрено. Я прибыл – объявить тебе приговор! И уже отверз уста,
но брат Павлик неправильно меня понял – и бросился угощать
кислой капустой.

– Павлик отлично понял – ни откровения, ни спортивных репортажей
отсюда не выпорхнет. И поспешил спасти ситуацию, – говорит
Полина. – Он был прекрасно воспитан – бонны, гувернантки. Потому
и не убирает за собой – отучили. Павлик бесполезен для
укрощения бытовых гротесков. Он – эстетический объект. Мои глаза
счастливы, если обращены на Павлика. Какую бы тюльку ни
жевал. И мне ли не знать, как ты уступаешь ему – во всем!
Уступив – даже меня. Так что когда ты пропал, я и не заметила.

– А разве я пропал?

– В лучах Павлика. В этой стране вообще все время пропадают люди. Ни
за кого не поручись, ни в ком нельзя быть уверенным... – и
Полина сдувает со лба процветшие гневом вьюны. – Не будь
уверен, что я глупа и способна на героику.

И снова – маковые взрывы, раскаты, разлеты.

="07_125.jpg" hspace=7>


Пьер Алешинский

– Эти комментаторы очень менжуются, – говорит Полина. – Су-е-тятся,
забегают вперед. Там – выход, исчерпанность... поле трав и
виньетка куста, искаженного – потусторонностью. Последняя
флексия, склоняемая ветром. Зачем взирать на историю – из
куста, сквозь лучи заката, которые всех перекрасят? Сквозь
испарения финиты... И не утверждай, что последний миг посеян – в
первом: вытоптано... неплодотворно. Пока за кустом, кто кем
обернулся – мы лавируем... свободны – на тропы. А вы – на
паралич. Если малый сдал на излете своего педагога – почему не
высмотреть его в годы учебы? И пустить по линии – любимых
воспитанников. В этой проекции будущего он – не предаст! Я
склоняюсь к тому, что жизнь – единовременный праздник. Да будет
собранием лучших мгновений, а не последних! И чем
накладывать кучи сносок... – и смех.

– Лучше предъяви событие – от другого участника. И выяснится –
происходило прямо противоположное. Ты спрашивал что я вяжу?

– Петли из пуха и времени.

И вдохновенно – Полина:

– Я чувствую, не сгорит и осень, как рухнут снасти, взовьются трубы,
надует каменотесов – расхолаживать вечный сюжет: осаду
города. И я раздам обеляющие пуховые одеяния – пешим и
рукокрылым, и ветошникам-деревьям, чертовым резервистам – и
цепенеющим цепям волн. И спасу их... – и сощурясь: – Кто ты такой,
чтоб объявлять мне приговор? Впрочем, задумано – любой...
курьер.

– Кто десять лет представлялся тебе в самых курьезных... курьерских
образах? Меж купидонов, купирующих хвосты дорог... –
произносит третий. – Сорви с меня форму ночи и открой –
невидимое... невиданное бесстрашие – проглотить приговор... в рассрочку
с капустой – и ответить пред Тем, Кто его вынес... – и
низвергая горний рог – в прогоревшую гильзу, в гиль, в
отрешенное поле трав: – Посему я должен теперь удалиться. Заодно
избавив тебя от единицы работы.

– Я все равно не довяжу – ровно штуку, определяющую метаморфоз, –
говорит Полина. – Смотри прецедент: письма. Но в детали
неполноты – весь объем свершенного!

– Веление высших сил... не ищущих – каково мне с тобой расстаться!
Удастся ли – снова бросить тебя на брата, читателя грязных
газет. Но в удалении развеется мелкое – дух спертый,
квашеный...

Качающийся, летучий, как мяч, цвет гнева.

– Думаю, Павлик опять захочет помочь, – говорит Полина. – Например –
спустить тебя с лестницы. Надежд – или...

И вздернутый угол пламени.

– Чуть раньше – черный ход... черная дыра – сияние Павлика. – Или –
не выпустить отсюда никогда. Какое из моих наставлений он
съест...

– Чем больше пространство между нами – тем шире наши с тобой
владения. Мы будем – великими...

На подоконнике – пунцовая пыль или ржавые муравьи наваждения...
крошки для птиц и ангелов, стимфалийские перья, клочки писем...
или – чей-то взгляд, провидящий осень, осиновый кол.
Обведенная гневом – скукой? – вязальщица, манипулируя нитью речи,
реки, дороги... И лицом к дороге – Привязанный и Вибрирующий:
мак, сон, дым – и фривольно-кривые швы смеха. И готов
перегруппировать их – в безалаберность струй, стенания,
грифельную ломку пальцев, но... где – помпа? Беглянка-вода,
водоотталкивающие щеки, клещи? Где погремушки, клаксоны – устроить
тахикардию? Наконец, где – последняя деталь: объемный белый
балахон... эта объемная деталь – последний белый балахон? Или
подслушивающему... подсматривающему местное наречие – нет
места для преувеличения? Он шепчет: трудитесь, трудитесь,
штопальщики прорех, заливайте слепые разрывы имен меж временами,
цепляйте скрипящие в воздухе вертикали... ставьте в пролеты
– свои позванивающие флейты, карабкайтесь по наклону
пространства, спасайтесь! И просветы спиц – напролет: солнечное
колесо случайности... и, вовлеченное в чей-то дальний взор – в
блеск иночтений, превращений – их золотой запас, разрывает
кайму окна – и летит над креном трав – на заточенный фальц
финала: багровый ствол, завинченный – пограничной зеленью...
ветвящийся, как вопросник... за которым – в экседре
Шиповник, вторгшейся... заступившей... юный игрок Корнелиус,
мчавшийся за огненным лисом, за аграмантом его следа, и влетевший –
в штрафную площадку. В отражение купальщиков – не все
равно, в чем купаются – в пунцовом колорите, в мерцании лета... в
лицемерии, омывающем мгновение? И захвачен издали –
гуляющим меж ними ветром, о разделитель ущелий! И мнится – краска
вины на их ланитах... торжественность, неясность, рок: лица в
раме обречены – пламени... но третий, пожалуй – скорее.
Взвешен на весах окна – и левая створка легче пуха... Корнелиус
уже чувствует – бесчестье вхолодную... хотя пока не
предвидит из-за поля бледной, как асфодели, панамы – воскресения
непоправимой усмешки, не узрит сквозь всходы пятницы и
субботы... ведь вместо уныния каждодневности герою свойственна –
необязательность, презрение к труду увязывания. Изобличающие
его вещи и надежды расщеплены... мелькнув то в прошлом, то в
будущем, невзирая на клич Корнелиуса – закатать разрывы! Меж
временами, письмами... или в каждом освеженном ошибками
углу совершается – совершенство творения? Вернее – Тот ли
(поощритель пишущих и лгущих) воскрес, осмеивая... здесь каталог
осмеиваемого, – хорошо ли Корнелиус разглядел? Тот ли
выделен фрагмент – и вовремя ли? И что, если смещено добела –
начало осмотра? И разразившаяся грозой Сцена У Окна, приколотая
к вертикали – молниями случайностей... приподнятая,
оторванная, вообще-то – в середине экспозиции. В фантазиях
соглядатая, что вот-вот расползутся, в гневных проекциях, в потекших
красках... И ближе – к бесславному исходу, в раме и вяжется
некое прощание... бегущие срезы клубка – против сбитой
нарезки пограничного древа... Но видение существует – вне сути
словопрений, и возможен – другой рой прелых слов Ну,
например... например... Хотя, нет. А почему нет?

И – осмеянное переписчиком: прекрасная доверительница – в огне... в
окне – и дымящийся обманщик. Полуобороты – к ущелью, к полю
трав. Разновес геометрии – призмы птиц серебряные – и
растаявшие... пух, пунцовая подсочка золы, горящий цилиндр,
пирамида дороги...

И такая фраза Полины:

– А старушенция в бесполой шляпе, сопровождавшая тебя по той стороне
улицы... кто она?

– Ты наблюдала меня – до того, как мы встретились? – вкрадчиво,
третий. И склоняясь к Полине, зауживая сквозняк и всполох: – Ты
следила сквозь развидневшееся время, как из странности
референций, упадка нравов и посылок слагается и наползает – наша
встреча? И пока я лелеял ослепительный диссонанс свободы –
был взвешен и учтен?

– И, уже принадлежа к другим началам, ты пометил устами чью-то лапку
в кольце с опалом. Моя старинная проблема – внять целому, –
говорит Полина. – Но осколки, стекляшки... Мелочи прельщают
легкомысленных.

– Твои стекляшки преувеличили меня – в ударную фигуру, виновника
обращения улицы лилипутов! А мой поцелуй – в великое
предательство, нашлепанное из всех предательских поцелуев. Я был
захвачен одиночеством.

– Что не исключает фанатки, не понимающей, но вприскочку обожающей
твою деятельность, – говорит Полина.

– И репрессивной линзы с изувером, работающим над твоими чертами,
разнося их и приструняя. Ах, да... в самом деле! Как я ни гнал
ее, за мной упорно тащилась – тень. Или Судьба? – и
передвинув свисток в угол уст, скрестив руки: – А может, твоя
сумасшедшая любовь крадется за мною с бритвой? – и маковые
отсветы и гром. – А вдруг ты смотрела – не в будущее, а в прошлое?
На днях мне позвонила незнакомая дама. Некто транзитный
имел для меня важный пакет, но время обошло его – и дело
перепоручилось даме. Возможно – и она искала меня так долго, что
показалась тебе – старухой. И призвала меня слишком поздно –
успел окончиться город... пошли дачи, ее – последняя
накануне ночи. Верней – это я, отстранившись, дьявольски превознес
пространство.

– И наконец вы нашли друг друга – в заповедном саду... у гесперид.

– Уже и сад завершился – стал превращаться в лес... нацеленных в
небо стволов-телескопов, горящие шпили, кусты антенн... Но,
видно, высь им вышла с овчинку – и сосны вдруг окривели,
заметались с одним на всех огненным оком и, шелуша ожоги, пустили
когти... просеяв поляну – бывшую волейбольную площадку, и –
под натянутой меж стволами сеткой – чайный стол, где недавно
вершился крупный чай... и солнце пройдя по струям стеблей –
вставшие в воздухе тучи листвы и хвои, рассыпалось в рваной
сетке – и на площадке стояло сияние... Там я и увидел
издали старую даму – в плетеном кресле у стола. Она
разговаривала, обратив ко мне – резной, как фьорд, профиль, а к кому-то,
смазанному шиповником, породистую и сардоническую фразу –
столь странную, что я решил помедлить за деревом. Но ответ
потерялся в хрустах разрываемых патронташей и падении из них
шишек, щелчков и трелей. Тогда я переместился за ствол – чуть
ближе, и увидел старуху – в другом ракурсе, с протянутым
солнцем и едкой тенью, и поймал – другую ее реплику. И
поскольку она вносила – иной смысл, очевидно, и назначалась – иному,
но и сей был стерт от меня – синим пером окрыленной ели.
Так, скрываясь за стволами и слушая престранные речи, я
подбирался все ближе – к захваченной солнцем площадке... прячась
за мачтами – к сладкоголосой сирене... постепенно убеждаясь,
что, пока я меняю наблюдательный пункт, дама с той же
легкостью избирает – нового собеседника, ибо противоядие света и
тени смещалось так же неотвратимо, как и площадка, являвшая
мне – все новые срезы, скрепы, воздушные вмятины...
полуоборот – какое вместилище тайн! Но те, кто присутствовал там и к
кому апеллировала царица вольного бала... волейбола? –
по-прежнему были от меня скрыты.

– Те же и комментатор, – произносит Полина. – Пожалуй, я разделяю их
раж – подсунуть комментатору кусты, могильники и следы
невиданных зверей – взамен собственного тела.

– Зато ее лицо все более обращалось – ко мне, преображаясь из фьорда
– в бухту Провидение, и когда, наконец, я увидел ее –
анфас, мне вдруг показалось: последнее высказывание адресовано –
именно мне... я даже смутился, столь недвусмысленно
упрочивалось – случившееся со мной. До – или после... Впрочем – вряд
ли детализированное, особенно – освещенной старухе, и я
отмел подозрения. Далее я попытаюсь вычерпать мутную элегию
нашей встречи. Разумеется, кроме нас двоих на площадке никого
уже не было. Возможно – теперь они отступили за стволы и
вытянулись, как выпи, цапли и рыба-пила... образы намекают
бесчисленные протоки голубизны меж стволами, стремительно
загустевающие. К сожалению, старушенция продолжала беседу со мной –
с деталей. И хотя я поддержал собственную персоналию – под
расщепленными солнцем и тлеющими волокнами сетки:
тошнотворная правдивость – в означенном стволами портале... дама
осыпала меня заточенными и ядовитыми вопросами – как Святого
Себастьяна!

И обернувшись к дымящемуся, щурясь пред падающим светом – Полина:

– Карусельщица догадалась, что сплоченность упущенного тебя посадит.

– Да, чем длиннее я наблюдал старуху, тем более уверялся, что я – не
тот, кому оставлен пакет, но безусловно подставное лицо. По
крайней мере, я стал им – по мере превращения... от ствола
к стволу.

– И она засушила назначенное – меж полуоборотами леса?

– Ей давно уже полагалось сменить собеседника. И швыряя мне сверток,
старая дама пробормотала: все равно, что с моста – в
воду... Так что наш общий путь и прощальные поцелуи отнеси – к
неряшливости бинокля... к прогрессивным линзам непрерывного
видения.

– Сверток не оказался бомбой? – спрашивает Полина.

– Пустяк. Два пустяка: отрезанные уши. Ты вряд ли знакома с их
первым владельцем.

– Я давала язык молодому японцу. Он бубнил имена подсиживающей нас
твари и утвари, ища над всем – власть, – говорит Полина. –
Судя по дикции – безобразную диктатуру. Вы вчера нагрянули в
гости? И чем вы развлеклись во взбудораженном доме? Мы очень
играли. Вы играли Гамлета? Или – на тубе? Мы играли – в
карточки... М-мм? А что за бордюр – на этих горчичниках:
зеленоликий, пупырчатый Бен или фавн с козловатой бородкой,
покровитель стад? Пятирогие башни со счетчиками, отматывающими вам
срок?.. На карточках есть другие люди. Целые фамилии... И во
что вы играли другими людьми? Целыми сериями
поднадзорных!.. В их число, кажется – нечетное... Или – неучтенное? Чтоб
выбивать неугодных четных – до приятного вам количества...
случайно, не двадцать один? О да-да, как вы догадались? Друг
мой, этот бесовской союз цифр прельщал многих!.. Он искажает
имя, – говорит Полина, – и вещь не просто косит, трещит,
задувает изнанкой, но – меняет сердцевину, тайно продает ее –
косноязычному диктатору... как я продаю ему – отрезанный
язык. Притом он знает – лишь отдельные слова. Он разорвет мир –
в плоские острова!

– Реальность начнет сыпаться. Упустит очертания, совокупность... –
говорит третий. – И в двадцать два всех ожидает – одна ночь.
Какое роковое совпадение... Но тут и там, схваченные липкими
бликами, воссияют – разобщенные вещи, неслиянные,
недосягаемые... стаффаж в картине мрака.

– Он не разгрыз разницы между “слушать” – и “подслушивать”, –
говорит Полина, – в последнем ему мерещится неполнота информации.
Что это вдруг? Вы присутствуете и слушаете полеглую скуку –
или вы слышите много больше, чем вам отмерили, но вас нет.
Как же я слышу, если меня нет? И где – я?!.. Не паникуйте,
юноша из страны восходящего солнца, возможно, слышат ваши
отрезанные уши, а вас растворили в стопроцентной тьме. Или – в
двадцати-двух... Сева обнаружил, что японцу неведом вкус
водки – и наполнил его до голубых глаз. Стал выспрашивать, с кем
в России он решает тягостный половой вопрос. И раз диктатор
ни черта не понимает, Сева вызубрил ему гениальную фразу:
“Понимаю, но не принимаю”. Теперь – как по мановению – он все
понимает! Но – не принимает... кроме водки. И увы, веет
перегаром.

="07_126.jpg" hspace=7>


Пьер Алешинский

И то же, то же – над полем трав: взгляд, следящий – течение дороги,
вяжущий гнев – и перхоть пепла между прядями пламени. Кто-то
осложняет окно – лишним временем, смыслом, дымом... И
пунцовый, выплеснув за собственные пределы, забрызгал –
неподчиненный ему реквизит. И удлинившийся ветер заживляет просвет
между вставшими в раме – непреложностью. Уже сто лет – или
двести? – пора сорвать болтовню, которая ничего не значит – ни
для златоустов, ни для соглядатая – у него отрезаны уши и
имеют достоинство лишь вибрации и скольжение, ломкий жест,
апломб и скопидомство роз... несущественные перемены цвета – и
все надувающаяся гроза, упрочая на лицах – свой отблеск. Но
как безвременно хороши цвет и отблеск, и гроза и ломкость,
открытые – одному... владеющему – и тем, и этим. И
затягивается – мнимое спокойствие перед катастрофой... или – ее
мнимость. И послушные чужой воле – затягивают пустоту, продолжая
сорить словами.

– Одному из моих слепых предшественников – там, на площадке...
старая дама поведала о неком учителе, чьи близкие тоже вдруг
пропали из виду. Он гнал их гулкие, улетающие одежды и,
вцепившись в особо увиливающий, беспозвоночный плащ, дал ему –
встрепку... и из кармана выпал, шурша, в его ладонь стручок с
горохом “сустак-форте”. Старик не был уверен, что определил
принадлежность плаща. Но с тех пор безумец крался за тайнами
карманов – и был вознагражден: в каждом подозреваемом кармане
отыскивался такой стручок – сустак-форте или сустак-митте...
И подслушивал в истончившихся процессиях чью-то тему – то
громче, то тише: трагическую музыку жизни... – и пауза, дым.
– А кто – шалун Сева?

– Мой второй мм-м... старший брат. Тот, что торчит в желтом кресле и
заносит на лист выражения гражданской позиции.

– Несет на лист...

– На прошлых выборах теща сказала ему: будешь голосовать против
коммунистов – соберешь шмотки и переедешь к Полине. Образуем
другого самца... Бывшая теща заведует народным образованием.
Сева нашумел очерком о новаторской школе: молодые педагогички,
положительная динамика... пластика... А на днях эта
народница... старая комсомольская лапша, как зовет ее Сева, явилась
к нам с новостями: ты еще помнишь воспетую тобой Ольгу
Юрьевну, что влекла детей – к идеализму и устраивала волнения
юных сердец? Ну, Всеволод, такая пышка! Поскольку ее открытый
урок “Лев Толстой” собрал всех, кроме Льва, ее низложили из
словесников – в воспитатели. И она ушла из школы – в секту.
Ведет таинственный образ жизни, питается снедью зеленых
оттенков и высохла, как щепка! Однажды ночью она приехала к
твоей жене Тате, требуя – тебя. Мы объяснили: ты вышел, но
вот-вот вернешься – куда ты денешься? И она осталась ждать. Утром
Тата должна собрать твоего сына в школу, а себя – на
работу, деду пора – в институт, мне – в роно, а Ольга Юрьевна
сидит у нас посреди столовой, возомнив себя лотосом – и никуда
не торопится. Возможно, ты помнишь и Марианну Сергеевну, ибо
восхищался, что в школе – штатный психолог, напирая – на
особенный силуэт... ах, профиль? У нее посадили сына – за кражу
чести. Правда, она уверяет, что мальчик не виноват: ему
попалась не жертва, а провокаторша царской охранки! А
баскетбольная девица – передовой директор, совсем забыла! Она
обнародовала через твое перо, как счастлива с третьим мужем – на
семь лет юнее... Так юноша бежал от счастья, а она наплевала
на подрастающее поколение, отрезала грудь и стала
амазонкой...

И пауза. Ветренный звон маковых коробок... И Полина опять опускает

вязание.

– Не означает ли твое отсутствие здесь – присутствия на волейбольной
площадке, в сетях, натянутых – меж стволами, как на мух?

– Сегодня, в двадцать два, я исчезну отовсюду. Хочешь перенести на завтра?

– Завтра мир будет другой, – говорит Полина. – Возможно затребуют
героизм, чтобы внести в него – наш город, это окно и схождение
тьмы – в тот же час. Многовато составляющих.

– Чужие мысли, чужие карманы... птичий пух – целая практика!

– Я и вяжу – целое, мне скучно крохоборство дроби, – говорит Полина.
– Пуховые, белоснежные смирительные рубашки – на целый
город... И он легче пуха смирится с твоим побегом.

Словом, юный ловец и другие двое – в окне и празднуют тождество...
торжество – на короткой воде случайности... над которой
брошена к подножью шиповника – огненная корда: гонять куст из
лета в лето, из коротких вод – в длинные... И молит
преклонивший в шиповнике колени и чело, ибо сердце его в смятении
подобно праху, чтоб осенили – чьим-то бессрочным взглядом... не
сокрушили сих отверженных, обреченных – пронзающему пламени,
да будут благословенны... да останутся – в окне! А может, из
растрескавшейся чаши куста течет – пунцовый... к окну, чтоб
гонять по кругу – окно.

И пространство смято и вдавлено в прорезь полета... шестикрылое
пространство... Или – спорок с полета времени, с кружения
хитрости.

И уже Корнелиус, войдя в свои сомнительные видения... обручив
подоконник – с пылью, устлавшей остывающий, прогоревший след, и не
слыша грома, молнирующего – членение стекол и расторжение
квадрата, упуская потрескивающую усмешку третьего фигуранта,
взвившегося в ветер... сам Корнелиус Первый – рядом с
Полиной. Бликующий и блефующий – не привязан к сцене, как первые
двое – к частной собственности: окну, миру... и если можно
заменить третьего – первым, значит – необходимо! И заместить
его здесь значит – везде. Отметьте: в дому – в уличном
фасоне... в покрывалах странника. Помимо дурных манер, он отбывал
у вас срок чепухи. Кстати о равенстве и праве. Не прав ли
Корнелиус, что сей преходящий и равен – своему присутствию?
Или – своему отсутствию? Но – насыпанная столпом над травой
чешуя листьев... разорванные шипами пунцовые плавники... и
опять переметнувшаяся от Корнелиуса – на ту сторону –
вертикаль...

Далее – первый диалог Корнелиуса и Полины:

– Ты взошел в кустах вместо розы? И рядом со мной тебе привиделся
дымящийся проходимец? У меня – тьмы знакомых, и каждый хоть
раз да был проходимцем. А большинство – и осталось! – и Полина
удивлена. – Клюющийся куст не пустил тебя наутек! – и в
ответ на смятенное бормотание: ни слова! Ни слова... – Ты
любишь немое кино?

И Корнелиус, скрипя косичкой, впутывает в ветвящийся пункт –
стихийное, превращает в корзину для мячей, в лисий перекресток –
розу лис... изрешечивает экседру – множеством пробелов. И
новая примета: кто пророс – из ремесла смеха и развеивает свое
присутствие на глазах?

Слиться со светом – и исчезнуть во тьме, все для забавы – он не
участвует в человеках всерьез и никогда не относится к чему-то
тепло.... несерьезный наблюдатель.

– Ну? К нашим порокам он относится тепло и с большим участием.
Наблюдатель ты, – напоминает Полина. – С чего ты взял, что он
таков – ты стоишь под моим окном часами? Ты мог бы разбирать
пух и свивать Нить Полины, уводящую в нети...

– Ваше окно было – знак: все кончено! Миг – и пришествие вещей сорвется...

– Сорвалось? – спрашивает Полина.

– Возможно, если б вы назвали – третьего...

– Ах, главные лица у нас в руках: первый – ты в насаждениях
случайности. Вторая – я, смиренно вывязывая нечто... А третья
величина, столь же дутая – твой мяч! Я думаю, солнце садилось – и
тени потянулись прочь от тел. И моя грациозная тень, она же
– душа, росла, как хмель, по омраченной раме... Моя душа
стояла рядом со мной.

И с надеждой – Корнелиус:

– Я не видел его в вашей свите – прежде...

– И не увидишь. Ни ты – и никто... сошедших с ума от несерьезности.
Как целое он уже не существует. Развеялся или... – вздох. –
Солнце в финале удушало день – гарротой зари, и тени
выбрасывались из подожженных тел... Возможно сравнение с мавром.
Увы, я так и не догадалась, кто виднелся у моего плеча. Не
была ли то – игра света?

И Полина бередит красной спицей пух.

– А теперь я предамся воспоминаниям над пухом и прахом. Лето Роковых
Совпадений, – объявляет Полина. – Когда некто, в
испарине... понемногу испаряясь, вкатывал слова – на вершину времен, а
они срывались к подножью – эти части великой речи, – мне
исполнилось восемнадцать и я не знала о настоящем ни-че-го!
Правда, странное совпадение? Ты даже слышишь скрип усилий,
посторонний грохот – и не ведаешь, что это... но, спихнув
первый курс, являешься за диалектами в еще более оглохшую
местность, где... я не брезгую цифрой: пять миллионов сосны и
березы и сотня аборигенов, и в конце жизни – узнаешь, что эта
дыра, смеюсь... родина знаменитого героя! Или я злоупотребляю
приемом? Мы обитали в развалинах школы... сладкой жизни. Межа
коридора, заваленного – мертвой мебелью, уходящей во тьму.
По правую сторону – лани, девы. По левую – три параллельных
эфеба. И, вечно путая правое с левым – пара старух от пятого
курса, отпетый надзор. Патронки сразу вскипятили себе
романы, но третий отчего-то решил, что он – лишний и, сняв
варианты, существовал отрешенно. Днем мы искали... vox loci,
genius loci?

Сборщики косноязычия... фланируя по глиняной дороге, подводящей – к
подвигам, и затаптывая ее. А вечером левые вливались в
ликование – о зреющих виноградах в несметных землях. Трубили
охотничьи рога. Давали залпы шампанским и хохотом, вступал
карийон посуд и поцелуйные колокольцы... и запрещенные эмигранты
голосили с магнитофона один на всю округу секрет – кого
люблю, того здесь нет! Кого-то нет... кого-то, поверишь ли –
жаль. Куда-то сердце мчится вдаль... И вкрадчиво – и все шире:
Мы на ло-доч-ке катались золотистой-золотой. Ах, не гребли,
а-а целова-а-лись... А юные правые идиотки выбрасывают
штандарт невинности – и вычисляют драматургию и строят козни. Из
удовольствий жизни они освоили – два: дым и теплое пиво. И
надувшись тем и этим – проваливают в сон, чтоб чесаться от
зависти, пока через коридор – поют и любят, раскалывая ночь –
как яйцо элитной птицы. И опрокидывая мебель, выбрасываются
– в летние звезды... изнемогая к рассвету и еле настигая –
сиесту. А когда мы, наполнив глупостью день – и посетив
жужжащее, гудящее лесное кладбище... стыд: кладбищенской
земляники вкуснее и слаще нет... под левой кладкой – костер уже
зализывает распятого на вертеле агнца. И музыки, и заряжают
пушки...

– А третий? – спрашивает Корнелиус.

– Какой-то третий! – говорит Полина. – Да кроме облизнувшихся путан
о нем никто и не помнил, я – первая. Понимаешь? Первая – я,
а не ты. Кажется, он заботливо поливал барашку чресла –
соусом и подбрасывал под крестец – огонь, а куда-нибудь – лед...
А третий смеялся – над ними и над нами! И через десять лет
– хранил для дряни мои гримаски и высоконравственные
репризы. Он-то слышал, как бушуют на пике – пред низвержением –
письмена, и что ни день – новый гул. О знать бы, что в одних с
тобой захолустных обстоятельствах – почти касаясь плечом...
Знать – сразу с происходящим! Лучше – заранее. А не теперь,
когда – прошло сквозь мир... Все, что ты видишь – для того,
чтоб после – рыдать над собственной слепотой и посыпать
голову блестками позора. Блест-ка-ми. Ну, как – этюд с третьим
участником?

– Значит, с вами в окне был он? – спрашивает Корнелиус.

="07_127.jpg" hspace=7>


Роберт Мазервелл

– И с третьим, и с двадцать третьим гостем я могла подойти к свету –
примерить на него то, что вяжу. Ты считаешь от шиповника, а
я – от распятого на вертелах... – говорит Полина. – А может
– тот, что всегда был третьим от меня... вечно кто-то –
между! – в одном регулярном... я не уверена – это высший класс
или декорация пьесы “Столы и стулья”? Вообрази – день за
днем ты входишь в эту декорацию. Опаздывая, бежишь от метро два
квартала, срезаешь время через двор и выскакиваешь в
середину Гулкого переулка, выуживающего из окружения – свое
полукружье, стремительно ускользая за угол. И поскольку каждый дом
заслоняет – судьбу, зато на версту разверстан стук твоих
каблуков, тебя может подкараулить убийца... бр-р, никогда не
забуду мой рисковый аллюр – под пулями белых и изумрудных
мух... прорыв к счастью! – подмигивает Полина. – Дым, дым,
много крика, много солнца – и дым... Так сеют: неувядаемо и
незыблемо. Но однажды привычно стучишь копытами по кривой и
предвкушаешь... и тебя в самом деле подкарауливают! Роскошник
соблазнитель, собственный страх – или эриманфский вепрь...
суть одна. И клянется, что там – ни щепотки! Позвольте, что вы
приняли за счастье?! Иссечь из выражения! Но когда я отсыпаю
товар – от тебя всегда что-то нужно, он меняет версию:
детка, стоит священнодействовать?! Незыблемое сворачивается в
ноль – не успеешь прослезиться. Черта ночи – и... Возможно,
его уста бездонны. Не пустить ли наши мелочи – на шампанское,
дабы скрасить потерю и возгласить тост: ну его к черту –
утомительный эмоциональный подъем! Ты так одушевлен
конструктивной деятельностью, – говорит Полина,– а некто –
не-участвующий... неверный, как дым, смотрит на тебя – и на его лице
вдруг восходит непоправимая усмешка. Ибо если даже фигуры
пересядут с ветки на ветку... В общем, создается впечатление, что
он знает – почем то и это событие: их истинную цену – и
переплатит только смехом. Как хорошо, что есть – тот, кто
знает... Хао.

– Когда я не слышу... хулы – или ни слова правды, я вспыхиваю, как
роза, отчего мне не встать среди сестер? – вопрошает
Корнелиус.

– Хорошо: иной – и по-настоящему опаляющий. И пророчествует: выйдет
счастье вам – крапивой и соляной рытвиной, и заночуют в
атриуме его и на мраморных стилобатах – бабуин и еж...

Отвесный, покидающий землю июль, скоротав – скоротечные красные
склоны, сорвав – строительные леса дождя, и вокруг крон и глав,
награжденных чертами августа, мерцают непросохшие нимбы. И
магия нового зноя, и между рядами замерших на перекрестке
автомобилей порхают бабочки. А Корнелиусу – мчаться за огненным
лисом, за дымом, за чьим-то невнятным промельком и, не
заметив, перескочить – надлом...

– Как лес пообносился и вогнулся в тартарары... рваная фактура – вся
побита меланхолией, просвечивает наваждением, – произносит
Корнелиус.

Он стоит на поляне, бывшей волейбольной площадке, забытой – под
медными столбами для сетки, выжженными зурнами. И взирает на
поднявшийся в воздух архипелаг листвы и хвои... и опущенные на
воду весла и волнующиеся отражения мачт делят гладь на
бесчисленные протоки. И нарастают гул и возмущение, и в
конвульсиях осьминоногого дуба вдруг проступает – дурнота мельницы и
сейчас пойдут тяжелые жернова... А из-за стволов выходит
концентричный ветер – един в кругах, и раскачивает бессчетные
торцы полуобернувшегося к Корнелиусу леса, рвет кетгут и
лигатуру, выворачивает листву с четырех углов, извергая –
седину, кипящее олово... заливая кипящей известью... Был золотой
лес, а стал оловянный? – констатирует Корнелиус. И, подхватив
взлетевшую, отложившуюся от косицы панаму, усмиряя плещущие
одежды, вопрошает: о, где и какие я должен принести жертвы,
чтобы... чтобы...

И второй диалог Корнелиуса и Полины.

– Значит, ты встретил несуществующего? – уточняет Полина. – Просто и
улично. Надеюсь, ты не мостишь свое недоразумение – к моему
окну и не связуешь?

И Корнелиус, глядя в дол, в отчетливый отступ вероятности,
заполнение объема – пробегом муругих стволов, опыленной пунцовым
метелью семян... и кто способен, сев времени провидя, сказать,
чьи семена взойдут, чьи – нет...

– Готов поклясться, что это был тот... кого я видел с вами в раме.

– Почему бы не Тот? Не было ли на встречном крылатых сандалий?
Гермес, бог обманщиков, проводник – в царство теней. Тебе вряд ли
стоит за ним стремиться.

И пауза, ветер. Хруст песка на дороге – как треск сдвигаемой каретки...

– Итак, ты любишь кино... – говорит Полина. – Представь: тебе
разнуздали возвышенную сцену – горный пленер, молодые мехи, узость
кости. Но самое пряное легализуют – за кадром, точнее – в
твоем воображении, так дешевле. Да – все, что ты подозревал,
и еще убедительнее – никаких послаблений! Но ты застаешь –
уже облачающихся в глуховатую haute couture. И с натянутой
медлительностью – вразрядку с капитуляцией – герой заклеивает
последний башмак. И вот прекрасные любовники спускаются на
журавлиных ногах – меж кустиков в мелком цвету греха,
навстречу ветру, треплющему их чувство. И бездна неба над
головой... ах, просто захватывает дух! Падает сердце – от их
ослепительных голливудских улыбок! Но моя фантазия – не в пример
твоей... – вздыхает Полина. – И я вижу, что актеры насквозь
безразличны друг другу, и в глазах у них – отъезжающая
операторская тележка. А может, крупный план взят трансфокатором...
режиссер с сигарой, звукарь и табун ассистентов, плюс –
шеренга зевак за натянутой веревкой... И чтобы одарить тебя –
несдержанной ситуацией, актеру понадобилось – сесть перед
камерой и стащить башмак. И пройти им предстоит – три ублюдочных
метра. А если что-то произошло, то – в тебе самом, а вне сих
священных пределов – одно ничего, имущество печали...

– Но ведь я его встретил! – о упрямец, упрямец Корнелиус.

– Исполнителя, марионетку? И ты бежишь за ним и кричишь – это он, я
узнал его! То же лицо и резкий голос, черты и члены, объемы,
отъемы... а где – та же душа? Явно продал Дьяволу! –
говорит Полина. – Ты наблюдал из шиповника – окно, и в нем – пара
бездельников полощут на ветру языки. Правда, не так отборны,
как те красавцы. Но можно ли допустить между ними – лишь
ветер? При насаженных тут и там красных фильтрах, а
наблюдатель – юн и романтичен! И ты пытаешь меня: кто тот болтун, что
был со мной? И что случилось с нами раньше – и что отложено
на потом? А я отвечаю незатейливо, как тот опытник: мир, в
котором ты существуешь, создан – для тебя, и мы стараемся – о
тебе. Так что и раньше, и в грядущем, и у тебя на глазах –
между нами корноухий сценарий, создатель – он же
постановщик, камера... или дозорный пост в кустах... в общем, похожая
компания. И какой-нибудь комедиант на третьи роли, возможно,
по случаю – сын создателя. Нам командуют – эпизод такой-то:
Сцена У Окна. Внимание, Корнелиус приблизился к шиповнику.
Начали!.. – и я подхватываю пуховое вязанье, красные спицы, и
мы с партнером встаем в раскрытой раме. И поскольку
наблюдатель глух – к нуждам обменивающихся словами... не слышит
оных, здесь прольются музыкальная тема и шум травы – нам
позволено нести отсебятину: классическую дребедень, хоть
прозекторские сводки синоптиков о работе над вскрытием рек – или
анекдоты про японского бандита с отверткой. Лишь бы чтить
основную эмоцию. А потом команда: – Стоп! Корнелиус вышел из
кустов. Спасибо, все свободны... – и мы выходим из декорации.
Отправляясь – каждый в свою жизнь.

– И все? – произносит Корнелиус. И высматривая с подоконника мяч
где-нибудь в траве: – И отчаянье сводит скулы...

– Они отлично доказали свое бессилие и полную непригодность к жизни
тем, что умерли, – говорит Полина. – Последняя фраза,
которую не услышит свидетель. Возможно, ему уготовано что-то менее
скучное. День гнева, что развеет в золе земное. Dies irae,
dies illa...

X
Загрузка